Максим Горький - Сказки об Италии
Закат – погас. Расплавились, исчезли кресты, флюгера и железные вершины башен, город стал ниже, меньше и плотнее прижался к немой земле.
Над ним вспыхнуло и растет опаловое облако, фосфорический, желтоватый туман неравномерно лег на серую сеть тесно сомкнутых зданий. Теперь город не кажется разрушенным огнем и облитым кровью, – неровные линии крыш и стен напоминают что-то волшебное, но – недостроенное, неоконченное, как будто тот, кто затеял этот великий город для людей, устал и спит, разочаровался и, бросив всё, – ушел или потерял веру и – умер.
А город – живет и охвачен томительным желанием видеть себя красиво и гордо поднятым к солнцу. Он стонет в бреду многогранных желаний счастья, его волнует страстная воля к жизни, и в темное молчание полей, окруживших его, текут тихие ручьи приглушенных звуков, а черная чаша неба всё полнее и полней наливается мутным, тоскующим светом.
Мальчик остановился, взмахнул головой, высоко подняв брови, спокойно, смелыми глазами смотрит вперед и, покачнувшись, пошел быстрее.
И ночь, следуя за ним, тихо, ласковым голосом матери сказала ему:
– Пора, мальчик, иди! Они – ждут…»
– …Это, конечно, невозможно написать! – задумчиво улыбаясь, сказал молодой музыкант.
Потом, помолчав, сложил руки ладонями и воскликнул, негромко, тревожно и любовно:
– Пречистая дева Мария! Что его встретит?
VI
В синем небе полудня тает солнце, обливая воду и землю жаркими лучами разных красок. Море дремлет и дышит опаловым туманом, синеватая вода блестит сталью, крепкий запах морской соли густо льется на берег.
Звенят волны, лениво оплескивая груду серых камней, перекатываются через их ребра, шуршат мелкою галькой; гребни волн невысоки, прозрачны, как стекло, и пены нет на них.
Гора окутана лиловой дымкой зноя, седые листья олив на солнце – как старое серебро, на террасах садов, одевших гору, в темном бархате зелени сверкает золото лимонов, апельсин, ярко улыбаются алые цветы гранат, и всюду цветы, цветы.
Любит солнце эту землю…
В камнях два рыбака: один – старик, в соломенной шляпе, с толстым лицом в седой щетине на щеках, губах и подбородке, глаза у него заплыли жиром, нос красный, руки бронзовые от загара. Высунув далеко в море гибкое удилище, он сидит на камне, свесив волосатые ноги в зеленую воду, волна, подпрыгнув, касается их, с темных пальцев падают в море тяжелые светлые капли.
За спиной старика стоит, опираясь локтем о камень, черноглазый смугляк, стройный и тонкий, в красном колпаке на голове, в белой фуфайке на выпуклой груди и в синих штанах, засученных по колени. Он щиплет пальцами правой руки усы и задумчиво смотрит в даль моря, где качаются черные полоски рыбацких лодок, а далеко за ними чуть виден белый парус, неподвижно тающий в зное, точно облако.
– Богатая синьора? – сиплым голосом спрашивает старик, безуспешно подсекая.
Юноша тихо ответил:
– Мне кажется – да! Такая брошь, с большим синим камнем, серьги, и много колец, и часы… Думаю – американка…
– И красива?
– О да! Очень тонкая – правда, но такие глаза, как цветы, и – знаешь – маленький, немного открытый рот…
– Это – рот честной женщины и такой, что любит однажды в жизни.
– Так и мне кажется…
Старик взмахнул удилищем, посмотрел, прищурив глаз, на пустой крючок и заворчал, усмехаясь:
– Рыба не глупее нас, нет…
– Кто же ловит в полдень? – спросил юноша, опускаясь на корточки.
– Я, – сказал старик, насаживая наживу. И, закинув лесу далеко в море, спросил:
– Катались до утра, ты сказал?
– Уже всходило солнце, когда мы вышли на берег, – охотно ответил молодой, глубоко вздохнув.
– Двадцать лир?
– Да.
– Она могла дать больше.
– Она много могла дать…
– О чем же говорил ты с нею?
Юноша печально и с досадой опустил голову.
– Она знает не более десяти слов, и мы молчали…
– Истинная любовь, – сказал старик, оборотись и обнажая широкой улыбкой белые зубы, – бьет в сердце, как молния, и нема, как молния, – знаешь?
Подняв большой камень, юноша хотел бросить его в море, размахнулся и – бросил назад, через плечо, говоря:
– Иногда совсем не понимаешь – зачем нужны людям разные языки?
– Говорят – этого не будет когда-то! – подумав, заметил старик.
На синей скатерти моря, в молочном тумане дали, скользит бесшумно, точно тень облака, белый пароход.
– В Сицилию! – сказал старик, кивая головой.
Достал откуда-то длинную и неровную черную сигару, разломил ее и, подавая через плечо одну половинку юноше, спросил:
– Что же ты думал, сидя с нею?
– Человек всегда думает о счастье…
– Оттого он и глуп всегда! – спокойно вставил старик.
Закурили. Синие струйки дыма потянулись над камнями в безветренном воздухе, полном сытного запаха плодородной земли и ласковой воды.
– Я ей пел, а она улыбалась…
– И?
– Но ты знаешь – я плохо пою.
– Да.
– Потом я опустил весла и смотрел на нее.
– Эге?
– Смотрел, говоря про себя: «Вот я, молодой и сильный, а тебе – скучно, полюби меня и дай мне жить хорошей жизнью!..»
– Ей – скучно?
– Кто ж поедет в чужую страну, если он не беден и ему весело?
– Браво!
– «Обещаю именем девы Марии, – думал я, – что буду добр с тобою и всем людям будет хорошо около нас…»
– Экко! – воскликнул старик, вскинув большую голову, и засмеялся басовитым смехом.
– «Буду верен тебе всегда…»
– Гм…
– Или – думал: «Поживем немного, я буду тебя любить, сколько ты захочешь, а потом ты дашь мне денег на лодку, снасти и на кусок земли, я ворочусь тогда в свой добрый край и всегда, всю жизнь буду хорошо помнить о тебе…»
– Это – не глупо…
– Потом, к утру – думал уже – что, пожалуй, ничего не надобно мне, не нужно денег, а только ее, хотя бы на одну эту ночь…
– Так – проще…
– На одну только ночь!..
– Экко! – сказал старик.
– Мне кажется, дядя Пьетро, что маленькое счастье – всегда честнее…
Старик молчал, поджав толстые бритые губы и пристально глядя в зеленую воду, а юноша тихонько и печально запел:
О, солнце мое…
– Да, да, – вдруг сказал старик, покачивая головой, – меленькое счастье – честнее, а большое – лучше… Бедные люди – красивее, а богатые – сильнее… И так всё… всё так!
Шуршат и плещут волны. Синие струйки дыма плавают над головами людей, как нимбы. Юноша встал на ноги и тихо поет, держа сигару в углу рта. Он прислонился плечом к серому боку камня, скрестил руки на груди и смотрит в даль моря большими главами мечтателя.
А старик – неподвижен, он опустил голову и, кажется, дремлет.
Лиловые тени в горах становятся гуще и ласковее.
– О, солнце мое! – поет юноша…!
Родилось солнце
Еще прекрасней,
Еще прекраснее, чем ты!
О, солнце, солнце!
Свети на грудь мою!..
Звенят веселые зеленые волны.
VII
На маленькой станции между Римом и Генуей кондуктор открыл дверь купе и, при помощи чумазого смазчика, почти внес к нам маленького кривого старика.
– Очень стар! – в голос сказали они, добродушно улыбаясь.
Но старик оказался бодрым; поблагодарив помогавших ему жестом сморщенной руки, он вежливо и весело приподнял с седой головы изломанную шляпу и, оглянув диваны зорким глазом, спросил:
– Позволите?
Ему дали место, он сел, вздохнул облегченно и, положив руки на острые колени, добродушно улыбнулся беззубым ртом.
– Далеко, дед? – спросил мой товарищ.
– О, только три станции! – охотно ответил кривой. – На свадьбу внука еду…
И через несколько минут словоохотливо рассказывал под шум колес поезда, качаясь, точно надломленная ветвь в ненастный день:
– Я – лигуриец, мы все очень крепкие, лигурийцы. Вот у меня тринадцать сыновей, четыре дочери, я уже сбиваюсь, считая внуков, это второй женится – хорошо, не правда ли?
И, гордо посмотрев на всех выцветшим, но еще веселым глазом, он тихонько засмеялся, говоря:
– Вот сколько дал я людей стране и королю!
– Как пропал глаз? О, это было давно, еще мальчишкой был я тогда, но уже помогал отцу. Он перебивал землю на винограднике, у нас трудная земля, просит большого ухода: много камня. Камень отскочил из-под кирки отца и ударил меня в глаз; я не помню боли, но за обедом глаз выпал у меня – это было страшно, синьоры!.. Его вставили на место и приложили теплого хлеба, но глаз помер!
Старик крепко потер бурую, дряблую щеку, снова улыбаясь добродушно и весело.
– Тогда не было так много докторов и люди жили глупее, – о да! Может быть, они добрей были? А?
Теперь его одноглазое кожаное лицо, всё в глубоких складках и зеленовато-серых, точно плесень, волосах, стало хитрым и ликующим.
– Когда живешь так много, как я, можно говорить о людях смело, не правда ли?
Он внушительно поднял вверх изогнутый темный палец, точно грозя кому-то.
– Я расскажу вам, синьоры, кое-что о людях…