Козьма Прутков - Сочинения Козьмы Пруткова
Эта основа — органическая связь и меткой сатиры, и словесных (от переизбытка сил!) дурачеств, которыми развлекались веселые аристократы, с глубоким народным корнем. Его смысл поэтично обрисовал Гоголь в размышлении Чичикова после того, как встретившийся ему мужичонка двумя словами разом очертил все плюшкинское своеобразие. Это тот «сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман»; «всякий народ», отличаясь «каждый своим собственным словом», выражает в нем «часть собственного своего характера», и «нет слова, которое было бы так замашисто, бойко... так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово» [11]. Самое «слово», самый способ «выражаться» есть полноценное проявление «бойкого» русского народного ума. Прутков переполнен этой стихией, и потому его нельзя свести всецело к «пародии» в узком смысле такого понятия.
Именно желание раскрыть многоцветность такого слова, поиграть им так, чтобы вся его прелесть выступила выпуклее, приводит, например, к созданию «Выдержек из записок моего деда». Здесь, как известно, эффект создается искусно стилизованной старомодностью, обилием обветшалых слов и конструкций. Надо думать, что для нашего современника этот юмористический эффект ярче, чем для людей, живших сто лет назад, а лет двести назад он был бы почти незаметным, и соответствующие анекдоты (буде их тогда бы рассказали) могли быть оценены только с точки зрения своей голой занимательности. Слог же подобный был делом обычным. Вот как тогда писали образованные люди, хорошо владеющие литературным русским языком. «Теперь уведомляю вас о довольно странной и примечания заслуживающей конверсации, которую имел со мною король шведский в прошедший понедельник. За несколько ден перед сим сделал он мне приватную визиту, которой я ответствовал равомерною с своей стороны... Пришед к нему и, после обыкновенных комплиментов, начал говорить про офицеров и дворянство. Тут ничего примечания достойного не замыкалось...» и т.п. [12].
Это было нормой. Прошло немало времени, и на самый когда-то примелькавшийся способ «выражаться», вышедший из обихода, можно было взглянуть заново, как бы удивленным взглядом, и заметить не только его стародедовскую неуклюжесть, но и своеобразную грацию в этой неуклюжести. Нарочито пустое сообщение «деда», облеченное в тяжелый и важный слог, претендует на значительность и оказывается комичным.
Поэтому подчас бессмысленно в каждой из подобных «гисторий» или в пьесах «Фантазия», «Блонды», «Опрометчивый турка», или во всех «военных афоризмах» непременно искать «бичевания» во что бы то ни стало. Комично бы выглядел человек, который бы стал утверждать, что, например, в анекдоте «Лучше побольше, чем поменьше» прежде всего разоблачается немецкая скаредность (поданы только кильки), педантичность (килек ровно пять, по числу гостей), тупая бесцеремонность (вопрос хозяина гостям о съеденной лишней кильке). И действительно, неужели ради такого убогого «разоблачения» стоило писать, печатать и потом многократно перепечатывать эту безделушку?..
Или еще. Когда читаешь крошечную басню «Пастух, Молоко и Читатель», то вряд ли приходит в голову: вот, мол, какое удачное разоблачение разных глупых басен! Эта басня — шедевр «чистого» остроумия, это как бы излишек смешливости русского ума и словоохотливости, которых оказывается все же больше, чем надо даже для самых больших практических целей, для оформления серьезной мысли, и потому они перехлестывают через край. Пастух, унесший свое Молоко куда-то в бесконечность; Читатель, поставленный заголовком в число «действующих лиц», хотя он и не участвует в «сюжете» (подобно тому как «незабудки» были в другой басне помянуты просто для «шутки»),— как можно все это строго рационально истолковать?
Еще в старое время один критик заметил по поводу шуточного стихотворения А. К. Толстого «Вонзил кинжал убийца нечестивый...» и ему подобных: «...Ключ ли к ним утратился, или они сочинены вообще во славу бессмыслицы, но только всякий комментатор рискует очутиться в глупом положении, если начнет изощрять свое остроумие в их серьезном толковании» [13]. Как известно, самый талантливый поэт в прутковском кружке А. Толстой любил и независимо от Пруткова предаваться стихотворной игре словами и алогизмами. Даже у Козьмы Петровича не часто встретишь такие экстравагантности, как толстовские рифмованные наставления в куплетах «Мудрость жизни» вроде:
Будь всегда душой обеда,
Не брани чужие щи
И из уха у соседа
Дерзко ваты не тащи...—
а это еще самое благопристойное! Не удивителен потому тот громадный размах, которого достигает сознательная нелепость в коллективно созданных пьесах.
Ставится заведомо абсурдная задача: создать словесную основу вроде бы нормального сценического зрелища из ничего или из такого пустякового зерна, как, скажем, упомянутая идея «драматической пословицы» «Блонды» насчет учтивости и пр. В этом отношении замечательно «разговорно-естественное представление» «Опрометчивый турка, или Приятно ли быть внуком?».
Как в басне о Молоке ни при чем был Читатель, так и здесь ни Турка не появляется, ни вопроса о приятности быть внуком не возникает. Взят уже популярный у читателя и полюбившийся авторам [14]афоризм о поощрении и канифоли — и буквально раздут в «представление», в целую сцену. А она, в свою очередь, произвольно оборвана, что называется, «на самом интересном месте»: как раз тогда, когда злополучный скрипач Иван Семеныч, отец многих детей, «не считая рожденных от первого брака и случайно», собирается открыть невероятную тайну. Разбирать «сюжет» этого произведения просто невозможно (потому что его нет), выискивать сатирическую цель тоже: не на начальника же здесь сатира, что обиделся на игру без канифоли!
Создается особая, вязкая смесь диких анекдотов и словесного озорства, а вяжется «действие» (то есть бездействие) «плавным, важным, авторитетным» голосом Миловидова, который в своей основополагающей речи никак не может из-за помех сдвинуться дальше первых двух фраз, время от времени слово в слово монотонно повторяя начало. Когда, например, гоголевский почтмейстер с удовольствием повторяет городничему при всем уездном обществе знаменитого «сивого мерина» из письма Хлестакова, то здесь ясна определенная цель и героя и автора. А когда Миловидов в малейшую паузу, образующуюся по ходу бессвязной, словно пьяной беседы, вставляет свое: «Итак, нашего Ивана Семеныча больше не существует...» и т.д., то здесь такой повтор только подчеркивает издевательство всего «представления» над здравым смыслом [15]. «Здравая» логика, в частности, «подразделила» все возможные «представления» «на многие отрасли, как-то: на комедии, трагедии, драмы, оперы, пантомимы, водевили и хороводы»,— а вот «естественно-разговорного» жанра так и не предусмотрела!
Интересно, что сами создатели Пруткова отлично знали по опыту, как нелепо-серьезно могут быть восприняты (и воспринимались, начиная отзывами о «Фантазии» [16]) его сочинения. Вряд ли случайно в одном из оригинальнейших прутковских жанров — «военных афоризмах», где тесно сплетаются самая едкая сатира на солдафонство с невероятной словесной бутадой, появляется подстрочный комментатор—командир полка. Это поистине один из сильнейших сатирических образов Пруткова, достойный стать в один ряд с образом самого директора Пробирной Палатки, что сочинил «Проект: о введении единомыслия в России». Вот уж подлинно олицетворение тупости.
Полковник сразу же начинает серьезничать. Он читает: «Проходя город Кострому, заезжай справа по одному» и примечает: «Это можно отнести и к другим городам. Видна односторонность». Недоумение критика растет все более: «Чтобы полковнику служба везла, он должен держать полкового козла». Впрочем, в том, что полковник и полковой козел поставлены рядом, причем служебное благополучие первого предопределено присутствием второго, заключена известная двусмысленность и проблескивает издевка. Но где уж чинуше, взявшемуся за перо критика, понять то, что говорил Гоголь о русском уме! И он начинает раздражаться: «В этом нет никакого смысла. К чему тут козел?» Казалось бы, явно дразнит тупицу двадцать восьмой афоризм, построенный на рифме: «сорокам — сроком», но тот не унимается: «Опять нет смысла. Сороки не служат». Предположение о скопце, командующем штабом, вызывает почти беспомощное: «Когда же это бывает?»
В примечаниях полковника сквозит, однако, не только достойная жалости умственная невинность. Замечая, что в сочинении офицера Фаддея Пруткова не упоминается о службе «престол-отечеству», что в них есть «неприличный намек на маневры» и т.п., критик делает косвенный политический донос,— на всякий случай, как бы чего не вышло, отдаленно перекликаясь с будущим чеховским Беликовым. В свете такой невольной переклички образ «мысли» критика-ретрограда приобретает немалую актуальность. До сих пор еще не перевелась порода людей, которые, надежно огородившись частоколом соответствующих проверенных цитат, видят «односторонность», чуть ли не преступность во всякой попытке мысли выйти за пределы общих мест, за пределы самоочевидного. Можно представить себе недоумение и страх подобного фельдфебеля, назначенного в Вольтеры (говоря известными грибоедовскими словами), когда он, зная, что в пьесе должна быть и завязка, и развязка, и многое другое, читает прутковские пьесы и отчаивается: при чем тут турка? Когда же это бывает? Такой критик даже автора «Медного всадника» обвинил бы в мистике за «тяжело-звонкое скаканье» (ибо «когда же это бывает?»), если бы этим автором был не Пушкин.