Максим Горький - Лето
Однажды, перед каким-то праздником, пришла она мыть пол, осмотрела комнату и, неодобрительно качая головою, говорит:
- Эко книг-то накопили!
И верно, многовато их набралось. Натаскал Алёша из города и такого, что не нужно нам пока, да и небезопасно держать.
- Да, - говорю, - действительно!
А она, подтыкая подол и не глядя на меня, вполголоса замечает:
- В деревне не очень любят книги.
- Не все, - мол, - не любят.
Она значительно и как бы намекая ворчит:
- Вот газет мужики не боятся, а книги - считают опасными.
Тогда я спрашиваю её прямо:
- Разве говорят что-нибудь про мои книги?
- Не слыхала, - отвечает. - Ну, уходи - я примусь.
И наклонилась над ведром. А когда я вышел в сенцы, говорит:
- Всё-таки, которые лишние - не держать бы дома-то.
Обернулся я, встал в двери - странно мне. Согнувшись, она уже плещет водой и скользит по мокрому полу, сверкая белыми икрами. Смущённо отошёл прочь, и с того дня легла она мне на душу.
Уж доведу до конца эту историйку, перескочив через многие события дней. Вскоре после сего разговора гулял я в праздник по лесу, готовясь к очередной беседе с товарищами, вышел на поляну и вижу: сидит она под деревом, шьёт что-то, а тут же её корова с телёнком пасётся - недавно отелилась, и Варвара ещё не пускала её в стадо.
День жаркий, поляна до краёв солнцем налита, в густой траве дремлют пахучие цветы, и всё вокруг - как светлый сон. И она, в тени, тоже как большой цветок - кофта красная, юбка синяя, и тёмные брови на смуглом лице. Смотрит на меня и ласково улыбается, сощурив зеленоватые глаза.
- Гуляешь? - спрашивает.
- Да, - мол.
- По годам-то тебе, - говорит, посмеиваясь, - с женой давно пора бы гулять, а ты всё с книгами. Это о чём книга?
- О крестьянстве. Так и называется: "Крестьяне на Руси".
- Ишь, - говорит, - сколько написано!
Неловок я с женщинами, хоть и солдат и в городе жил, а нет у меня лёгкости в обращении с ними - может быть, это потому, что до той поры самой близкой и дорогой мне женщиной была мать моя.
Стою я против Варвары, а она, глядя на меня снизу вверх, спрашивает:
- А колдунских книг нет у тебя?
- Это о чём?
- О чём! О колдовстве! Как приворотные зелья варить.
- На что тебе, - говорю, - зелья эти? Вон ты какая хорошая!
Почему-то грустно мне и неловко перед ней, а она - смеётся тихонько.
- Разве хороша?
- Приворожишь и без колдовства.
- Да ну?
- Будто не знаешь?
- Ей-богу, не пробовала!
- Оттого, что нужды нет, сами парни льнут.
Весело и тихо смеётся.
- Видно, оттого! - говорит.
В лесу человек упрощается: всё вокруг него просто, всё живёт открыто и цветы, и птицы, и разное дерево.
Спрашиваю:
- Скучно тебе без мужа-то?
- А ещё бы!
Прищурила глаза. Взгляд у неё острый, щекочет он мне губы и манит сесть рядом с нею. Сел.
Она меня толкнула плечом и тихонько, ласково спрашивает:
- Али поцеловать меня захотелось?
Вздрогнул я.
- Да, - говорю.
- Так ты бы, - говорит, - поцеловал!
А потом, лёжа у меня на коленях, смотрит она в лицо мне и мило говорит:
- По душе ты мне, Егор Петрович!
- Спасибо, мол, Варя!
- Смотрю я на тебя: такой ты простой со всеми и такой скромный, будто и не мужчина. Хороший, видно, ты человек!
Смущают меня её похвалы, а приятно слышать их.
- Не очень я красив, - говорю, гладя её голову.
- Это ничего! - отвечает. - Красоту даёт любовь. Опять же сказано: красна птица перьем, человек ученьем.
Всё больше нравится мне она в речах её, и так хорошо на душе у меня, словно с покойной матерью встретился.
Встали, вышли на солнышко, ходим плечо с плечом, смотрит на нас корова круглым глазом и ласково мычит, кланяются золотые метёлки зверобоя, пряным запахом дышит буквица и любимая пчёлами синь. Поют весёлые птицы, гудят невидимые струны, сочный воздух леса весь дрожит, полон ласковой музыки, и небо над нами - синий, звучный колокол из хрусталя и серебра.
С того дня мы и зажили потихоньку в крепкой дружбе и горячей любви.
Сначала я думал, что она не серьёзно затеяла это, а так, ради удовольствия, но вижу - чем дальше, тем более внимательна она ко мне, а однажды, ласкаясь, говорит:
- До тебя я людей-то словно половинками видела, право! А теперь всё круглее стало.
- Ну, - говорю, - я рад этому. Больше видишь - больше любишь.
Смеётся.
- Тебя?
- Всё житьё.
- То-то!
А в другой раз, озабоченная, молвила:
- По округе пошли про тебя слушки разные, пожалуй - вредные тебе. Полола я огород на скорняковской мельнице, был там Астахов, и говорили они со Скорняковым и Якимом-арендатором, что ты молодых парней не добру учишь, запрещёнными книгами смущаешь и что надо бы обыск сделать у тебя.
- Вот как!
- Да.
- А тебе боязно за меня?
- Ещё бы! Теперь вон какое время - то и дело в тюрьму таскают людей.
- С этим покуда ничего не поделаешь. Будут таскать.
Она вздохнула и, помолчав, предлагает:
- А ты бы, коли у тебя опасные книжки есть, дал бы их мне. Уж я так спрячу - вода не найдёт!
Избёнка её стоит на отлёте, у самой околицы, и за огородом, саженях в двадцати, - лес.
Объясняю ей, что, конечно, хорошо бы спрятать кое-что у неё, но нельзя: нельзя вовлекать человека в дела, опасного смысла которых он не разумеет и может за них жестоко потерпеть.
Опустив глаза, она тихо говорит:
- А ты бы смысл-от объяснил мне, попробовал, может, и я поняла бы чего-нибудь.
И, укоризненно посмотрев на меня, продолжала:
- Думаешь, не догадываюсь я, зачем ты здесь?
- А зачем?
- Парней обучать, конечно!
Мне стало стыдно пред нею, и после этого разговора я начал приучать её к чтению, давая разные простые книжки. Сначала пошло туго, и долго она стеснялась сказать, что не понимает прочитанного, а потом как-то сразу вошла во вкус, полюбила книжки и, бывало, горько плачет над судьбою прикрашенных писателями книжных людей.
Теперь - о Кузине.
Действительно, дня через три после разговора с Егором явился он ко мне вечером, на закате солнца. Сидел я один и пил чай - вдруг под окном высокий голос спрашивает:
- Дома ли хозяин-то?
- Милости прошу, пожалуйте!
И вот, согнувшись в три погибели, он ныряет в мою горенку, удобно усаживается за стол и сразу заводит бойкую, развязную беседу.
- Глядел я, глядел на тебя - и надумал: дай-ка пойду, познакомлюсь, какой там дачник-задачник живёт-то у нас?
Старичище большой и нескладный: худой, сутулый, руки длинные, хромает - на левой ноге плюсна обрублена по тому случаю, что, будучи молодым, шёл он ночевать к мужней жене и попал в капкан волчий, приготовленный мужем для него.
- Человек я, - говорит, - сызмала любопытный и всю жизнь любопытством живу, а про тебя идёт слух, будто ты хорошо начитан, - как же мне такой случай упустить-то?
Голова у него большая, лысая, лицо строгое, жёлтое и глаза россыпью то колют тонкими, как иголки, хитрыми лучами, то вдруг округлятся и зелено горят, злые и насмешливые, рыжеватая с проседью борода растёт клочьями, буйно.
Отпил чай, упёрся длинными руками о скамью и, освещённый красными лучами вечернего солнца, надломленно подался вперёд.
- Вот и пришёл послушать - как о делах деревенских думает городской человек!
Я говорю:
- Лучше вы мне расскажите, что вы думаете, - вы меня старше, вам больше знать!
- Знатьё-то, - говорит, - у меня есть, да не кругло, концы с концами не сходятся! Мы, деревенские, против вас - люди малого ведения, и нам ваше слово, как зерно весной, дорого.
С час времени занимались мы тем, что осторожно охаживали друг друга церемонными словами, ожидая, кто первый откроет настоящее своё лицо, и вижу я - старик ловкий; в пот его не однажды ударяло, а он всё пытает меня: то начальство осудит за излишние строгости и за невнимание к нужде мужика, то мужиков ругает - ничего-де понимать не могут, то похвалит деревенскую молодёжь за стремление к грамоте и тут же сокрушается о безбожии её и о том, что перестала она стариков слушать, хочет своим разумом жить. С одного бока пощупает и с другого, и сзади заходит, и всяко, а напрямки - не решается.
Я, где можно без ущерба, поддакиваю, а больше молчу, следя за игрой его глаз и морщин на живом лице.
В открытое окно жарко дышит летняя ночь, слышен тихий лай собаки, и гулко ухает ботало на реке.
Чувствую - сердится старик на меня, думаю, жалеючи его:
"Говорил бы ты сразу - чего надо тебе!"
А он крепко трёт лысину и уже несколько устало, с досадой говорит:
- Главная беда - боязлив народ, все друг друга опасаются, мысли свои скрывают. И живут в разброде.
- Разговаривать-то, - мол, - запрещается, да и строго.
- А коли жизнь стала строже - человек будь сильней, - твёрдо выговорил он. - Ты как думаешь, буря эта по земле прошла - не задела она мужика-то? Только опамятоваться ему не дали, скоро больно рот заткнули кулаком, размять кости не успел - связали и снова командуют: лежи плашмя вниз носом-то! Он лежит - как ему иначе? Чуть приподнял голову - бьют. Он лежит смирно, а о чём он думает - никому это неведомо. Однако сообрази, можно ль ему не думать, когда случилось эдакое странное дело - вдруг говорят ласковым голосом: помоги, мужичок, пришли своих-то людей для управления делами, мы больше не можем, и всё у нас останавливается. Он - послал. Прогнали: нет, эти не годятся, ты других собери. Других! Это, брат, было очень занимательно, когда других потребовали; наша деревня, Малинки, Василево, Фомино - в один голос решили: Якова Гнедого выборщиком-то. А Яков-то этот - самый дерзновенный мужик на всю округу, на дерзости и жизнь потерял - знаешь?