Николай Гарин-Михайловский - Студенты
Он бросился к ней и покрыл ее лицо поцелуями. Она ловила его поцелуи и шептала упрямо, настойчиво:
– А если я задушу тебя?
– Души…
– А завтра ты на меня и смотреть не захочешь?..
– Убей тогда.
– Не-ет! – рассмеялась она. – Завтра ты будешь любить меня больше…
– Да, да… – страстно шептал Карташев.
– Ты уедешь завтра!..
– Мы уедем вместе…
Глаза ее сверкнули счастьем, раскрылись и сожгли Карташева. Она нежно водила руками по его волосам, то гладила их, то брала в обе руки его лицо и старалась разглядеть его глаза.
– Потуши свечку…
Время летело. Полосы света тянулись по далеким крышам, осветилась часть неба, обрисовалась громадная, холодная тень корчмы; взошла луна.
– Скоро будет светло, как днем, – проговорила Рахиль, – а потом и день будет: ты уедешь…
Карташев, пьяный от любви, сонный уже, говорил:
– Мы вместе уедем… Теперь ты моя… Ты не жалеешь?
– Зачем жалеть? Хочешь, в степь пойдем?
Через окно они вышли на площадь и, обогнув дом, пошли в степь навстречу поднимавшейся луне.
То была пьяная луна, пьяная ночь, пьяная ароматная степь.
На душистом сене они сидели обнявшись, и Рахиль дремала на плече Карташева. Он тоже дремал, чувствуя в то же время ее всю, чувствуя аромат и жуткую прохладу безмолвной лунной ночи…
– Скоро уж день! – грустно напомнила Рахиль.
Карташев спохватился, проснулся весь и начал страстно целовать ее. Рахиль отвечала нехотя, но было что-то, что говорило, что она хочет, чтобы ее целовал этот откуда-то взявшийся юноша, целовал сильно и страстно. И опять опьяненные, они забыли все на свете.
Ушла далеко в небо луна и, увидав вдруг на горизонте бледную розовую полоску, точно растерявшись в своей высоте, сразу потеряла весь свой волшебный блеск.
Еще тише, еще ароматнее и свежее стало кругом. Краснеет полоска, и точно сильнее темнеет округа.
Тяжело вставать с душистого сена, тяжело терять последние мгновения и страшно дольше оставаться вдвоем: вот-вот проснутся.
Испуганная, нежная, смущенная, Рахиль смотрела и смотрела в глаза Карташева. Куда девался ее задор, хотя все так же прекрасна она. Карташев хочет насмотреться на нее, но сон сильнее его, и не одна, а две уже Рахили перед ним, и обе такие же красивые, нежные…
– Спишь совсем…
Нежный упрек Рахили ласково проникает в его сердце, он опять обнимает ее, но она тоскливо, чужим уж голосом говорит:
– Пора…
Еще не взошло солнце, не рассвело как следует, а уже звякнул колокольчик и разбудил мертвую тишину сарая. Еще немного, и зазвенел колокольчик по площади, по сонным улицам местечка, потонул и замер в неподвижной степной дали.
Мягко и плавно катится по дороге легкий экипаж. Что-то мучит Карташева, какая-то грусть закрадывается в сердце. Думает и думает он, что за человек Рахиль, а сон сильнее охватывает, легкий ветерок гладит его лицо и волосы. Качается его голова из стороны в сторону. Слышится ласковый, певучий голосок Рахили, сидит он с ней, она гладит его волосы и напевает ему какие-то ласковые, нежные песни.
«Рахиль», – проносится где-то, несется дальше, звенит под дугой, разливается и охватывает его непередаваемой негой чудного, как сон, воспоминания.
Вот и станция. Семен осадил лошадей. Поезд подходит. Спит Карташев.
– Артемий Николаевич! – окликнул его Семен.
Карташев открыл испуганные глаза.
– Где мы?
Семен усмехнулся:
– Рахиль все снится…
Карташев быстро выскочил из экипажа.
– Семен, больше ни слова о Рахили.
Он сунул ему еще три рубля и пошел на станцию. Станционный сторож понес за ним вещи, и они оба скрылись за большой дверью.
Семен сидел на козлах и смотрел вслед Карташеву. Лицо его было насмешливое и злое.
«Больше ни слова… так, так… – думал он, – ловко я тебе, дураку, пыли пустил: «Зиночка, Зиночка…» – да, держи карман, таковский. Ну, да теперь-то вы и без Зиночки породнились».
Семен презрительно сплюнул и тронул лошадей.
XXVI
В одном из ночных притонов, куда как-то попали Шацкий, Карташев и их новый приятель Повенежный, Карташева остановила с теми же бархатными глазами Верочка. Она побледнела, похорошела, скромное платье придавало ей вид порядочной девушки.
– Вы, пожалуйста, не думайте, что я тоже… я певица, – сказала она Карташеву.
– О! и знаменитая певица! – поддержал ее Шацкий.
Верочку познакомили с Повенежным, и приятели увезли ее в один из татарских ресторанов. Друзья поили ее вином, а она пела им песни своего репертуара. После ужина Верочка потребовала, чтобы Карташев проводил ее домой. Она была прежняя Верочка, и по-прежнему Карташева и тянуло и отталкивало от нее. Но, польщенный требованием Верочки, поощрением товарищей, он поехал с ней.
XXVII
Своим чередом читались в институте лекции, и профессора со своими слушателями уходили все дальше и дальше в дебри все больше и больше непонятных функций, производных, всех этих бесконечно малых и больших величин. Лекции старого профессора казались легким рассказом перед всей этой тарабарщиной, которой сыпали профессора, исписывая ею громадные доски. И все это надо было знать и в свое время на экзамене также без запинки выписать на этих же досках.
Кроме лекций, надо было работать практически. В громадных чертежных толпился постоянно народ, и, таким образом, характера театра, как было в университете, где, прослушав лекцию, не было предлога торчать в заведении, здесь не существовало. Могли оставаться, кто сколько хотел: приходили, уходили и опять приходили от девяти до трех часов, а кто хотел, тот мог заниматься и вечером. Все это давало возможность быстрее и теснее сближаться друг с другом. Были и здесь кружки всяких оттенков, но масса в общем являлась довольно однородной – практической в своих увлечениях, больше склонной в сторону брожения сердечного, чем умственного. К последнему громадное большинство относилось равнодушно. К брожениям же чувства, если оно проявлялось даже в несимпатичной форме фатовства, относились снисходительно и терпимо. Молодые фаты ходили в коротких куртках, в узких в обтяжку штанах, из бокового кармана которых иногда торчал шнурок табачницы. Они носили на носу пенсне, говорили в своей компании друг другу «ты» и вообще старались держать себя, как держатся, например, воспитанники кавалерийских училищ. Только небольшая кучка студентов, под кличкою «красные», протестовала против таких и презрительно называли их «охолощенными». Иногда протест со стороны красных принимал очень резкую форму. Так, Повенежного, явившегося однажды в каком-то модном пиджаке, с бриллиантами в галстуке и на пальцах, когда он спускался по лестнице, компания красных освистала.
Повенежный шел с Шацким красный, смотрел своими блестящими, ничего не говорившими глазами, улыбался и шептал ему:
– Я, кажется, доставляю им маленькое удовольствие… Очень рад.
Карташеву очень понравилось отношение Повенежного к демонстрации, и он говорил Шацкому:
– Чтоб так поставить, нужно, во всяком случае, мужество – не бояться того, что скажут.
– Que dira le monde? [Что скажет свет? (франц.)] Да, да, это верно: мужество стоять у позорного столба, сказал бы Вася.
«Поставить» на местном жаргоне Шацкого и Карташева значило поступить не стесняясь, эффектно: Альфонс явился где-то в гусарском мундире – Альфонс «поставил». Патти уехала с Николини – Патти «поставила».
«Охолощенные» с инстинктом более слабого зверя благоразумно избегали всяких столкновений с красными – не хотели, не умели и не понимали даже постановки вопросов со стороны этих красных. Просто боялись и думали, что от одного разговора с ними они уж навсегда потеряют репутацию порядочных, воспитанных «мальчиков», как говорил Шацкий. В лице Карташева «охолощенные» неожиданно получили надежное и сильное подкрепление.
Карташев видал виды, в гимназии сам считался красным, считал себя хорошо осведомленным по всем вопросам. После возвращения из дому он с особенной энергией отрекся от всех своих прежних, как он их называл, «фантазий». Он считал всех этих красных мальчишками, а себя человеком, уже поднявшимся на высшую ступень человеческого самосознания. И его коробило и раздражало, что эти мальчишки не желали сознавать своего мальчишества, и мало того что не желали, даже еще чувствовали какую-то почву под ногами, раздражали своим всегда удовлетворенным, самоуверенным видом.
«Какие-то животные, идиоты», как представлялись кружку передовых все эти Повенежные, Ларио, Шацкие, сам Карташев и множество других, – вся та масса, которая составляет толпу, решительницу всех дел, – для Карташева не были ни животными, ни идиотами: он был плоть от плоти, кровь от крови этой толпы. И это давало ему ту открытую силу влияния, которой не имели его противники.