Николай Гарин-Михайловский - Студенты
– О-го-го!
Карташев опять горячо расцеловался с матерью и дядей.
– Молодец, молодец, в наш род пошел… это хорватовская черта: не удалось в университете – в институт.
У Наташи глаза точно еще больше стали: черные, большие, задумчивые; немного похудела, и кожа точно прозрачная, матовая; черные густые волосы еще ярче оттеняют красивый, строгий овал лица. Ходит за Тёмой; когда говорит он – подожмется и слушает внимательно, серьезно.
– Что с Горенко? Давно ты видел ее? Отчего она писать перестала?
Карташев рассказал о Горенко, об Иванове и Моисеенко и сообщил о том, что держал себя в стороне. Мать перекрестилась.
– Да ведь это и ни с чем не сообразно бы было, – сказал дядя, – если бы человек с такими способностями, как ты, вдруг на детский разум перешел.
Карташеву стало неловко от этих похвал, и он озабоченно произнес:
– Увлекаются, конечно… Дети…
– Преступные дети, – с ударением, строго заметила Аглаида Васильевна, – сами гибнут и семьи свои губят.
– Отчего же у тебя переписка с Горенко прекратилась? – спросил Карташев Наташу.
Наташа посмотрела на мать.
– Она звала меня в Петербург, я писала ей, что мама не пускает меня, она больше и не отвечала.
Наступило неловкое молчание.
Аглаида Васильевна, облокотившись, смотрела, опустивши глаза, на скатерть.
– Тёма, – проговорила она, – ты уж большой и видел Петербург: твое мнение какое – можно ехать Наташе?
Наташа радостно встрепенулась.
Карташев хотя и любил Наташу больше других сестер, но жизнь с ней в Петербурге не улыбалась. Затем выступили и другие соображения. Хотелось и Аглаиде Васильевне доставить полное удовольствие и еще больше вырасти в ее глазах.
– Я нахожу неудобным, – сказал он.
– Брат говорит! – торжественно произнесла Аглаида Васильевна.
Наташа с разочарованием посмотрела на брата.
Карташев, сперва смущенно, а потом оправившись, начал приводить доводы, почему именно неудобно ехать Наташе. Он не хотел, конечно, врать, но хотел быть убедительным. Мать внимательно слушала и изредка убежденно, серьезно говорила:
– Совершенно верно.
Дядя энергично тряс головой и говорил:
– Очень дельно.
Наташа сначала возражала, но брат стал приводить какие-то факты и убеждал с ласковым упреком:
– Наташа, я же знаю и говорю то, что есть…
Наташа наконец с своей болезненной гримасой, махнув рукой, проговорила:
– Я не знаю, какие там, но я знаю, кто я…
– Нет, ты слишком молода, чтобы знать себя, – возразила мать.
– Ну, не знаю, – развела руками Наташа и замолчала.
Карташеву жаль было Наташу, и он старался быть с ней особенно ласковым и внимательным. Легкой тучкой набежавшее было сомнение относительно брата быстро исчезло, и Наташа думала: «Что ж, если это его убеждение? Он любит меня и, конечно, желает добра», – и она была с братом нежна и ласкова. Они ездили вместе по магазинам. Тёма купил ей духов, накупил подарков и остальным сестрам, брату купил большой перочинный нож, взял ложу в театре, катался с родными на лодке.
– Какой Тёма стал любящий, ласковый, – говорила Аглаида Васильевна.
Пять дней – а только на пять дней и приезжал Карташев – пролетели быстро.
Был Карташев и у Корневых. Говорил с Маней о прошлом, заглядывал в ее будущее, рисовал ей, как она выйдет замуж, в каких дворцах будет жить, просил позволения и тогда быть ее другом. Оба весело смеялись, и Карташев краснел, всматриваясь в ее ласковые карпе глазки, в ее шейку, такую же белую, какой была она, когда в первый раз он увидел ее гимназистом. Теперь и шейка и вся она, Маня, была еще красивее, сильнее тянула к себе, без боли, как красивая картинка, прекрасный пейзаж. Наклонился бы, поцеловал это белое плечико и почувствовал бы сильнее прелесть дня, радость жизни, свою и ее молодость… И казалось Карташеву, что она ответила бы тем же или, по крайней мере, поняла, что влечет его к ней. Засыпая, он думал о Корневой… Прекрасная, стройная, она была где-то близко-близко, он чувствовал ее дыхание, ее голос, взгляд – влажный, жгучий, чудный, как лучшее из всего, что есть на свете. Жениться, увезти ее с собой? Карташев задыхался при мысли о таком блаженстве и долго ворочался под одеялом.
Опять отъезд и проводы. Дали денег на всю дорогу без вычета за билеты, дали на лекции и за лекции, снова нашили всего, кроме платья, на которое дали тоже денег, чтобы заказал его по последней моде в Петербурге.
Карташев признался, что вещи свои, в сущности, заложил я продал, рассказал, как ехал домой. Аглаида Васильевна больше всего жалела о подушке:
– Лучшую тебе дала…
Крестя и целуя сына, она говорила:
– Все-таки будь, мой дорогой, больше хозяином.
– Ты хоть подушку привези маме, – ласково говорила Наташа.
– Даю слово, подушку привезу.
Наташа ехала с братом проводить его к Зине в деревню. Хотела было ехать и Маня, но у нее уже начались уроки.
Маня стала красавицей в полном смысле слова, с смелым, живым взглядом. Из всех только она одна не выказывала уезжавшему брату почтения.
– Уедет опять мой голубчик, – говорила на вокзале Аглаида Васильевна, – улетит мой орел.
– А голубчик только и думает, мама, как бы ему поскорее уехать, – сказала Маня, кивнув пренебрежительно головой в сторону брата.
– Только и думаю, как бы уехать? – вспыхнул Карташев, – ну, так вот назло тебе сегодня и не поеду.
– Тащи вещи назад, – обрадовавшись, крикнул толстый Сережа и неуклюже, счастливый, потащил сам тяжелый чемодан брата к выходу, боясь, что тот передумает. Все были рады, все целовали Карташева.
– Едем в наш старый дом пить чай, – предложил Карташев.
Старый дом был недалеко от вокзала.
Осень была теплая, ясная; вечер тихий, прекрасный. Точно убаюканное, засыпало синее нежное море, нежный аромат последних осенних цветов разливался по пыльному саду. Вся семья собралась на террасе, пили чай, говорили, вспоминали прошлое, ходили по саду, заглядывали в старый колодезь, взбирались на беседку. Из-за ограды выглядывало то же кладбище, те же памятники, тот же сарай из серого темного камня. Камни на стенах еще потемнели, точно спаленные огненным солнцем: пыль так и осталась от лета и лежала толстым слоем везде – на солнечных часах, на статуях, на мраморных скамеечках. Желтые листья валялись по дорожкам такие же неподвижные и безмолвные, как эти статуи, скамьи, деревья и пыль лета, как то прошлое, что безмолвно, но сильно вставало и хватало за сердце. Все говорило еще об отце, все было делом его рук. Сколько пережито хорошего и дурного, каким длинным казалось тогда время и каким мгновением кажется теперь все промелькнувшее. Как сон какой-то, – действительно ли то было или только пригрезилось все то, что было.
– Слушай, Наташа, если хочешь, я поговорю с мамой, чтобы отпустили тебя в Петербург, – говорил Карташев.
– Мама не послушается тебя, только расстроишь…
– Собственно говоря, ведь не стоит, Наташа…
– Это… Довольно об этом…
На другой день Карташев уехал, увозя с собой память о любви и ласке всех близких, и всех ему было так жаль.
В усадьбе у Зины Карташев провел всего день. Зина ходила в ожидании ребенка, обрадовалась брату и была с ним очень ласкова. Мужа ее не было дома. Зина ни одним словом не обмолвилась о своем житье-бытье с мужем и, когда речь заходила о муже, делалась сосредоточенной и серьезной. Карташев кое-что слышал от сестер и матери и не хотел расстраивать сестру расспросами. Он делал вид, что ничего не знает, и гулял с Наташей и Зиной по богатым комнатам ее мужа, по парку, рассказывая о своей петербургской жизни.
Поезд уходил на рассвете. Под вечер Карташев выехал от сестры, оставив у нее Наташу. Зина на прощанье сунула ему в руку пачку денег. Карташеву странно было брать от сестры деньги, но та добродушно-решительно проговорила:
– Бери, бери… Может быть, со временем отдашь, – пригодится больше, может быть, тогда…
Какое-то пренебрежение, сожаление, горечь послышались в голосе Зины; она быстро обняла брата и вдруг заплакала. Но сейчас же вытерла слезы и с улыбкой, стыдливо показывая на свой живот, проговорила:
– У меня теперь глаза на мокром месте… ну, прощай.
– Как ты мне папу напомнила в эту минуту…
– Да, говорят, что я все больше делаюсь похожей на него… Скоро умру…
– Ну, что ты!
– Поезжай, поезжай…
Зина, ласково поцеловав еще раз, повернула его к экипажу.
– Прощайте, прощайте…
Карташев, стоя в легкой щегольской коляске, махал своей путейской фуражкой сестрам, а сестры махали ему платками, подвигаясь медленно вперед к воротам, пока экипаж не скрылся.
Карташев перестал махать, уселся поудобнее и задумался: о Зине, о Наташе, о матери. Затем, вспомнив о подарке сестры, вынул бумажник и насчитал пятьсот рублей… Еще никогда в жизни у него не было в руках такой суммы!