Кузьма Петров-Водкин - Пространство Эвклида
Картину я построил пирамидально, подчинись полуокружности стены. Вершиной был Христос, от которого шли к нижнему основанию многочисленные, облепившие гору, слушатели. Народ, изображенный мной, был действительно сбродом людей, лишенных документальности исторической Иудеи. Чалмы, тюбетейки и тюрбаны чередовались с покрывалами и Прическами женщин; полуголые и голые детишки разрежали толпу взрослых. Преобладал бунтарский или разбойничий элемент. Слева наверху я изобразил, по итальянской традиции, мой автопортрет.
Видевшие эту роспись говорили, что она имела прообразом Микеланджело. Не знаю, не припомню, так ли это. Может быть, скорее в «Евангелистах», в их жестах, в развернутости фигур и в складках одежд были признаки итальянского Возрождения.
Впоследствии, на суде, духовенство и прихожане среди прочего обвиняли состав слушателей «Нагорной проповеди» в обезьяньем, звероподобном их происхождении и ссылались на удлиненные конечности некоторых из них и на нераскаянные их лица. О нераскаянности лиц не берусь судить, но что касается удлинений, если таковые и были, то, может быть, виною их была скудость наших средств, не позволивших разобрать леса во время работы и получить возможность проверить пропорции с расстояния.
Жили мы за время росписи безалаберно и бродяжно. Вечера проводили в ресторане над Волгой, затягивая обед или ужин до поздней ночи. Потом брали лодку, взбирались до Соколовой горы и, опустив весла, пускали лодку по течению.
То кружимая, то выправляемая, колыхала она нас мимо нашей церковки-лаборатории и мимо спящего города.
На песках делали причал. Разминали наши мускулы и отдыхали у костра.
Восходившее солнце заставало нас купающимися с плотов, у нашего взвоза. Вода была тепла на утренней свежести воздуха. С Зеленого острова тянуло листвой, смолистостью, и сырыми мочалами канатов пах плот.
С купанья шли прямо на работу, на зыблющиеся помостки.
Однажды с палитрой в руке я заснул пред евангелистом. Нервная, предупреждающая дрожь разбудила меня. На двух шестивершковых досках лежал я поперек. Голова и ноги мои свешивались над четырехсаженной пропастью.
Однажды Уткин сорвался из-под купола, ступив на край неукрепленной доски. Описал он с нее штопор и с удивительной ловкостью ухватился за так называемую дежурную веревку, соединявшую центр купола с полом… Не успел я вздохнуть свободнее, как Уткин понесся вместе с веревкой от Саваофа вниз, как павший ангел… Я понял, — несчастный ухватился лишь за один конец веревки, движущейся по блоку, но костлявый мечтатель был ловок, как обезьяна, в движениях: он таки поймал второй конец и тем задержал свою смерть и, как балерина, с развевающейся блузой скакнул наземь…
Мы с Павлом пропотели за этот момент Петровой гимнастики.
Строгость во время работы у нас была поставлена исключительная: ни настоятель, ни староста не имели права входа в церковь в рабочие наши часы, — этим постановлением и объясняется, что церковники не смогли вмешаться в нашу работу до ее окончания.
Как бы то ни было, но наконец леса были нами сняты, ключи сданы, и неузнаваемая церковка предстала пред очи работодателей. Нам оставалось дополучить условленную по контракту сумму в окончательный расчет.
Слухи о нашей росписи давно уже настроили прихожан — от богомолки-старушки до купца-жертвователя. В соседней богадельне открыто говорили «о поругании пречистых икон» московскими еретиками, а местные иконники с удовольствием подливали масла в огонь вновь явившимся, в лице нас, конкурентам. В церковку валом повалил народ.
Газетный писака тиснул громовую статью и привел в конце ругани обвинение нас в незнакомом, очевидно, ему самому «пленэризме», причем единственной вещью, приемлемой для церкви, он считал мою же Богоматерь над южным входом и в следующих строках разносил автора «Нагорной». Мусатов открыл в защиту нас газетную кампанию в Москве.
Епархия заволновалась.
Кафедральный епископ резко заявил нашему представителю о недопустимости нашей живописи в храме и назвал более определенное место, где можно было бы видеть «Христа и грешнипу» Кузнецова. По совпадению епископ заболел нервным расстройством, — злые языки и это приписали влиянию нашей живописи. Газеты раздували вопрос.
Гермоген, принявший епархию, увидев, что шум замять невозможно, направил дело в суд.
Сиротой поруганной повис наш молодой задор на стенах церковки. Суд постановил: нарушить с нами контракт и уничтожить роспись.
Иконники постарались уничтожить дотла память о наших работах: они не просто закрасили их, а содрали живопись до штукатурки; опытный народец, они знали, — распиши они прямо по нашим картинам, — так наши краски, будучи прочнее их москательных, все равно проступили бы со временем наружу!..
Так бесславно окончился наш поход на рутину зрительных восприятий низовых масс Поволжья.
По мере того как я сходился все ближе и ближе с домом в Полуектовом переулке, мои ученики становились ленивее: они обогнали и своих одноклассников, и даже несколько классов вперед по рисованию и решили почить на лаврах, и очень тактично поступили: мне было не до них…
Леля начала входить в мою жизнь. Вдали от нее я отдыхал думая о ней.
Летом я поехал к ним в деревню. Все здесь было непохоже на окружающую меня жизнь. Здесь была атмосфера юношеской романтики с секретами между сверстницами, с молодыми людьми, пишущими стихи, с играми, вздохами и загадками… Неповоротливым чувствовал я себя в этом окружении, но я отдыхал, во мне все-таки ослаблялась пружина всегдашней моей сосредоточенности.
Неожиданно заметил, что у меня не было вот такой, как у них, юности: из ребенка я как-то сразу сделался взрослым. С давнего времени я уже не умел болтать о пустяках, да если и ухаживал за девушками, то делал это грузно, с теориями и поучениями себя и девушек. Воображаю, сколько нудных часов вынесли от меня, может быть, даже интересовавшиеся мною и как они потом меня проклинали за потерянное время.
Я не умел танцевать и с завистью смотрел, как развязно и ловко прыгает молодежь, как с легкой улыбкой носится в вальсе, выступает в падекатр Леля. Мне даже казалось, что она укоряет меня, старит меня своей улыбкой.
Но мне уже некуда было деться… Я знал, чем дальше я от нее, тем сильнее было ее действие на меня… Из многих фигур и лиц, — да с завязанными глазами, — среди сотен девушек я отыскал бы непременно ее…
Конечно, может быть, где-нибудь в девственном лесу она бы оценила и мои посвисты, от которых дрожали листья на деревьях, и оценила бы то, что я могу пересечь любую лесную заросль с быстротой собаки и разберусь при любых условиях леса в странах света, и переплыву бурный поток, хотя бы с ней на руках… Но что ей от этого, когда в ней не было ни охотничьих, ни бродяжнических наклонностей?
Много бродил я окрестностями, обдумывая Лелю и положение, в котором я очутился незаметно, постепенно поддаваясь затронувшему меня к ней вниманию. Выбраться из положения я не пытался или не мог, или в этом состояло какое-то мое дело, которое мне надо было во что бы то ни стало доделать.
С этюдником и попусту слонялся я на десятки верст в окружности.
Это были места с памятью о Наполеоне. Каждый лесок имел свой легендарный дуб, под которым отступавший завоеватель зарыл свою казну с московским золотом. В деревнях мне приходилось видеть тесаки и каски, перешедшие от дедов к внукам, и пуговицы с инициалом «N» на дырявых мужичьих кафтанах.
Быстроводная речушка с обрывистыми берегами, пересекавшая зигзагами местность, усеяна была по берегам курганами. Полуистлевшие черепа виднелись на размывах, и торчали иной раз берцовые кости из угольного перегноя могил. Половцы, литовцы, москвичи, Бог весть кто кого уложил в эти могилы.
Здесь строилось, выцарапывалось к жизни и наслоялось из племен и рас Московское государство. Москвичи победили и успокоились на необозримых пространствах Европейской равнины и Азии.
Плохо жили потомки победителей! Грязно, оборванно, а главное, оторванно от земли они жили. Глинистая почва и болота, заманка отхожими промыслами обескровливали мужиков. Из городов, подарками мужчин на побывках, занеслась сюда дурная болезнь: целые деревни заражены были ею. Полоскались в прудах, ели из одной посуды, перекрещивались браками и все глубже вгоняли друг в друга и перегоняли из деревни в деревню заразу. Знахари снабжали население самодельными микстурами из «живого серебра». Запоем пили и парились «дорогой травой», создавая себе иллюзию лечения.
Священник, отец Василий, из ближнего села долго хлопотал об устройстве лечебного пункта по специальности, пока не получил нахлобучку от своей власти за вмешательство в светские дела, «о коих ведать надлежит начальству, о животе пекущемуся», «о чем печешься ты, пастырь духовный?» — таков был нагоняй.