Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3
…И заявление это должно быть сделано – не позже утра завтра. И съезд Главнокомандующих недопустимо откладывать до 8-го, так быстро развивается обстановка!
Подписал своим палкообразным почерком. Хотел бы видеть, как сощурятся щёлки алексеевских глаз.
Над этим ответом Эверт оживился, подкрепился. Что, правда, какая слепая морока замутила его и их всех вчера: почему они потеряли военный голос? почему потеряли твёрдое стояние ногами? Как они смели так дерзко указывать Государю – а Думе не смеют. Зачем вообще вмешивались? А если уж вмешиваться…
Но если такими покинутыми ощущали себя Главнокомандующие, то каково же всем офицерам и солдатам Западного фронта, и с этим слухом о запрещённом Манифесте?
– Вот что, голубчик Михаил Фёдорыч, – сказал он Квецинскому. – А садитесь-ка вы да составляйте приказ по фронту.
Мысли Эверта зрели тяжело, каков и сам он был, но устойчиво, врыто.
– В таком духе напишите, как я люблю. Не приказ, а скорей отеческое наставление от меня. Мол, чтобы не тратили они зря время и нервы на безцельное обсуждение внутреннего управления. О порядке в тылу пусть заботятся те, на кого это возложено. А войска должны смотреть вперёд, в глаза врагу, а не оглядываться.
Приказ был неоспоримо ясный, и лысый Квецинский охотно пошёл составлять.
Но пока он составлял – Ставка всё не отзывалась никак. Замерла – и что они там решали? А часы уходили.
Ставка не отзывалась, но генерал-квартирмейстер принёс здешнюю минскую новость: сегодня вечером в городской думе собирается самовольное экстренное совещание земства, городских гласных, кооператоров, – и хотят выбирать «комитет общественной безопасности».
Что делать?? Ай, что делать?!
А – что делать? Если в Петрограде мялись, если в Ставке мялись, – как мог Эверт всё принять на себя и разогнать городскую думу? и запретить сборище общественных представителей?
О-о-о, тут дело тонко. Уже далеко зашло!
Принёс Квецинский заказанный приказ, отеческое наставление, уже чистейше отпечатанное, – а Эверт не подписывал. Погрузился в сомнение.
393
Отправив запрос Главнокомандующим, Алексеев нетерпеливо ждал ответов. Так же нетерпеливо, как и вчера.
И первый ответ не много замедлил: к трём часам пришла телеграмма – от кого же? – от Сахарова, от которого вчера дольше всех пришлось вымучивать ответ. Теперь он кратко, ясно отвечал, что съезд Главнокомандующих признаёт желательным, а со своими Командующими входит в обсуждение.
Эвертовская идея подхватилась. Но не слишком ли широкая получится консультация, если втянутся и все 14 Командующих армиями? Что из этого веча выйдет?
И тут же пришла неожиданная от Колчака. Да ведь ему запрос и не посылался? А он просто прорвал молчание: во флоте, войсках и населении до сих пор настроение спокойное. Но чтоб это было и дальше так, необходимо объявить: кто же является в стране сейчас законным правительством и кто Верховный Главнокомандующий? Адмирал не имеет этих сведений и просит сообщить.
Во всём этом было только то одно замечательно, что Черноморский флот спокоен. А в остальном Колчак делал гордое непроницаемое лицо: он как будто не получал не только вчерашнего запроса об отречении, но и сегодня ночью его телеграфы не принесли ему никакого Манифеста, и Колчаку даже в голову не могло прийти, что в этой стране может смениться Государь, а только спрашивал он высокомерно, какое там сейчас копошится правительство и, чёрт возьми, в конце концов, есть ли у нас Верховный Главнокомандующий, с кем можно бы разговаривать, не с вами?
Так и виделось его горбоносое прямое лицо с зоркими глазами и властными губами. Давно между ними была глубокая размолвка из-за Босфора. Теперь – углубилась.
И пришла телеграмма от Николая Николаевича, но тоже не ожидаемый ответ, а нечто странное. Верховный Главнокомандующий, не всюду ещё и объявленный, со своего опального кавказского места как бы жаловался своему начальнику штаба: какой-то гражданский инженер распорядился снять охрану со всех закавказских железных дорог. На что отвечено, что это никак не возможно: в условиях Кавказа и войны борьба со шпионажем требует преемственности, несмотря на революцию.
Тоже верно. Но кому ещё об этом телеграфировать? Никому, как председателю Совета министров.
Тут Алексеева позвал к прямому проводу Брусилов. От этого всегда струнно-готовного, отзывчивого генерала ждал Алексеев в первых же фразах получить согласие на совещание, как решительно соглашался Брусилов вчера на царское отречение. Но ничего подобного, разговор потёк как-то совсем иначе.
Доносил Брусилов: чтоб ускорить появление Манифеста, он послал частную телеграмму Родзянке как своему старому однокашнику по корпусу и по-товарищески просил его воздействия на левые элементы.
Даже не мог Алексеев сразу понять. То есть, так понять: связь между Главнокомандующим Юго-Западным фронтом и Родзянкой будет существовать помимо Ставки, без её ведома и разрешения. А что касается сказанных Алексеевым горьких слов разочарования, что Родзянко неоткровенен, неискренен и может быть тянет в сторону левых, – это было обойдено как несказанное – и даже недопустимое по отношению к однокашнику. Намёк, что – со мной и не сговоритесь? Быстрый-то Брусилов быстрый, но даже и чересчур, и не всегда в ту сторону, какая полезна службе. Так как насчёт совещания Главнокомандующих? – не успевал неуклюжий Алексеев вставить, у Брусилова бойко лилось.
Ответа от Родзянки не получено, а ждать сбора Главнокомандующих – слишком долго (и это – всё о совещании), – нельзя испытывать дальше терпение войск. Итак, предлагает Брусилов: объявить, что Государь отрёкся от престола, что в управление страной вступил Временный Комитет Государственной Думы, – а дальше воззвать охранять грудью матушку-Россию, а в политику не вмешиваться.
Вот как: сам он с Родзянкой будет поддерживать тайную переписку, а Алексеев пусть даст согласие сломать родзянковскую просьбу и объявить Манифест.
Вместо желаемого объединения Главнокомандующих получалось расплытие во все стороны. Насколько вчера было ясно и дружно – уговаривать Государя отречься, настолько сегодня всё мутней и розно. Сгустились неразрешимые обстоятельства, Алексеев чувствовал себя потерянным, обманутым, поставленным не у места. Он отдувался и пытался объяснить Брусилову.
…Но уже несколько раз он запрашивал Петроград – и Родзянку, и других, и никто не подходит к аппарату, как вымерли. Нет такого лица, некому доложить! – о невозможности играть и дальше в их руку и замалчивать Манифест. А для Верховного Манифест не существует, пока он не распубликован через Сенат…
Великий князь там у себя на Кавказе никакой опасности не испытывает, никуда не торопится и готов спокойно ждать. А тут – загорается земля, и что ж Алексееву делать?.. Вот тут сразу, над юзом, над лентой, утекающей к Брусилову! Обидно было всеобщее непонимание, пренебрежение, своя заброшенность, – и, забывая увидеть на подрагивающем, готовном лице Брусилова отчуждённую, эгоистическую усмешку, Алексеев в простоте ещё пожаловался ему:
– Самое трудное – установить какое-либо согласие с виляющим современным правительством.
Резче не мог он выразиться по официальному телеграфу!
А Брусилов – не принял откровенности, но тут же, на ребре, извернулся: слушается, будет ожидать к вечеру приказа, имеет честь кланяться…
Так и кончился разговор – и лишь потом Алексеев размыслил, что Брусилов начисто увильнул от вопроса, собираться ли Главнокомандующим или нет.
И как эти петроградские политики искали Алексеева в прошлые часы – а теперь все провалились. День утекал – и все молчали! Кого из них искать? Родзянку? – уже душа отворачивалась. Львова? – уже запрашивал его о присяге, и о снятии железнодорожной охраны, – молчит сиятельный невидимка.
Испытывал безнадёжность. Всё перекосилось менее чем за сутки: ещё вчера в это время дня он твёрдо держал бразды, уж на театре военных действий всё везде ему подчинялось, кроме Полоцка, и для всеобщего окончательного успокоения не хватало только отречения Государя.
А вот добились отречения – и куда-то всё хуже ползло.
Если бы на русскую армию наступали немцы, не могло быть и лёгкого сомнения и минутной задержки: надо ли отвечать оружием? Но оттого что нападение шло сзади, в виде каких-то анархических банд, поощряемых кем-то из Петрограда, если не самим правительством, то неясно становилось: да можно ли действовать оружием? не будут ли этим испорчены отношения с правительством? не возникнет ли междуусобица, пуще всего избегаемая?
Однако же и чего стоит та армия, тыл которой можно разорять? И велел разослать на остальные фронты без Кавказского свою телеграмму Эверту о революционных шайках.