Сергей Ауслендер - Петербургские апокрифы
Мише было холодно в его новом костюме, Юлия Михайловна сердилась.
— Ну, кликни же фурмана, вон на том углу стоит, не могу же все я да я! — говорила она раздраженно, и Миша чувствовал себя уже не загадочным принцем, как полчаса назад, а беспомощным, слабым мальчиком.
Извозчика наняли раньше, чем успел Миша пробраться между экипажами и трамваем, и они шли еще довольно долго, нагруженные покупками, промоченные насквозь, оба раздраженные и несчастные.
— Нет уж, с малолетними путешествовать и нянькой быть — это не мой вкус, — грубо сказала Юлия Михайловна.
Миша ничего не говорил. Ему было тоскливо, как бывает в детстве, когда оставят в гостях одного, с чужими равнодушными людьми, которым даже нельзя рассказать о своей тоске.
Еще сидя в карете, они молчали угрюмо, и только когда приехали в отель и разошлись по своим комнатам, Юлия Михайловна вдруг страшно забеспокоилась, не промочил ли Миша ноги.
Не сняв мокрого плаща и шляпы, Миша сидел на стуле, не зажигая огня.
— Что с тобой? — тревожно спросила Юлия Михайловна, входя в комнату, и повернула кнопку электрической лампы.
— Ты так устал, бедный. Сними же скорее сапоги и переоденься, — говорила она заботливо и сама сняла с него шляпу и плащ.
Будто ребенка уговаривала она Мишу, и он повиновался тоже как ребенок.
Еще никогда не знал Миша Юлию Михайловну такой ласковой и простой. Она не боялась казаться старшей, почти матерью, и понимая, что Миша чувствует себя одиноким, несчастным после утомительной дороги, в чужом городе, она сумела обласкать его и утешить.
Эти дорожные мелочи, маленькие огорчения, хлопоты об еде сближают необычайно. И этот вечер в Вене, когда, сама сходив в лавку, Юлия Михайловна принесла какую-то особую длинную колбасу и бутылку шипучего, обжигающего язык асти Спуманти, этот вечер, когда с слипающимися от усталости глазами они жадно ели колбасу, запивая ее из одного стакана, и рассуждали только о расписаниях поездов, о гостиницах, о том, что нужно еще купить в Венеции, и совсем не говорили ни о чем важном и значительном, этот вечер как-то странно сблизил их, и, действительно, они стали как два товарища, будто не было мучительных, и сладких, и страшных, и безнадежных дней в Москве, в Петербурге и, наконец, еще так недавно в Варшаве.
Прощаясь, они даже не поцеловали друг друга.
Миша быстро разделся и юркнул под теплый пуховик традиционной венской кровати.
Он уже почти засыпал, когда дверь, которую он забыл запереть, открылась.
— Прости, — сказала Юлия Михайловна, — я забыла уложить маленький чемоданчик, а завтра едва поспеем на поезд.
Она зажгла огонь; и Миша сквозь дремоту видел, как она в белом легком капоте ходила по комнате, ловко и бесшумно укладывая вещи.
— Ну, прощай, спи, маленький, — нагибаясь над кроватью и целуя Мишу, произнесла она и вышла из комнаты.
«Завтра в Венеции», — вдруг радостно подумал Миша и в ту же минуту заснул, будто упал камень, брошенный в воду.
VIНа всю жизнь остался у Гавриилова в памяти этот день пути от Вены до Венеции. Как в сказке Гофмана{60} Маша, пробравшись по рукаву шубы, попала в прекрасное царство Щелкунчика, так и Миша, проехав, сонный еще, по туманным улицам Вены, преодолев все вокзальные неприятности, понесся, наконец, в вагоне и очутился в зачарованном царстве.
Сначала снежные горы, с уютными чистенькими деревушками у подножья, как на старинных гравюрах. Из одного туннеля в другой, то подымаясь по узкому полотну под отвесной скалой, то опускаясь в долину, несся поезд, этот нарядный поезд с удобными диванами, с широкими зеркальными окнами, с этой специальной публикой беспечных путешественников, оставивших дома все заботы и огорчения, жадных только к радости и новизне.
Когда на остановках открывалась дверь, то врывался свежий горный воздух, от которого словно пьянеешь, и тирольки, в своих несколько маскарадных костюмах, подавали на деревянном подносе аппетитные сосиски и кружки пива.
Это утро, проведенное у окна вагона, наполняло Мишу какой-то особой светлой радостью, легкостью беспричинного счастья. И когда он касался руки стоявшей рядом с ним, зараженной его радостью Агатовой, они взглядывали друг на друга и улыбались, и их соседи не без основания могли считать, что видят перед собой счастливых любовников.
Уже с половины дня виды стали меняться, горы становились все более дикими, пропали уютные деревушки, кое-где высились мрачные развалины старинных замков. Зато с каждой остановкой становилось теплее, и солнце делалось более жгучим.
Как ребенок упрямо не хочет оторваться от понравившейся ему игрушки, так Миша не хотел отойти от окна.
Уже Юлия Михайловна болтала о чем-то с юрким французом, уже в усталых глазах сливались очертания диких ущелий, неприступных утесов, и голова кружилась, а Миша стоял, побледневший от усталости, восторженный и зачарованный. Ему казалось, что он грезит, и сладко отчего-то ныло сердце.
На последней австрийской станции поезд должен был стоять несколько дольше.
Все пассажиры вышли на платформу подышать этим теплым предвечерним воздухом, полюбоваться на закат в горах.
— Милый мой мальчик, какой ты был странный сегодня. Как я рада твоей радостью. Вот и Италия. Принесет ли нам счастье эта счастливая страна. Ты чувствуешь, какой теплый ароматный ветер. Это первая ласка Италии.
Так говорила Юлия Михайловна, с улыбкой глядя на побледневшее Мишино лицо. Они шли по усыпанной мелкими камнями платформе. Пурпурное солнце без отсветов медленно катилось за синюю острую гору.
— Да, это один из счастливейших дней моей жизни, — будто в раздумье сказал Миша. — Мне кажется, что я… — он не успел договорить. С тех пор как они переехали русскую границу, он стал ужасно беспокоен, все казалось ему, что опоздают на поезд, не успеют пересесть, попадут в другой вагон. Это дорожное беспокойство делало его пугливым и безрассудным. Уже сейчас Миша несколько раз оглядывался на поезд. Вдруг, совершенно неожиданно, паровоз засвистел, и вагоны тронулись.
— Опоздаем, опоздаем, — закричал Миша и, бросив руку Юлии Михайловны, совершенно ничего не соображая, побежал к вагону и успел повиснуть на ступеньке. Что-то кричали ему станционные сторожа и пассажиры, оставшиеся на платформе. Миша крепко держался за перила. Поезд увеличил ход и влетел в темный туннель. Голова кружилась. Донесся страшный вопль. Это крикнула Юлия Михайловна. Зараженная Мишиным внезапным смятением, она, тоже ничего не соображая, бежала за вагонами, и когда поезд скрылся в темном жерле туннеля, непонятный ужас охватил ее, и она закричала. Ее окружили, успокаивали. Она, казалось, ничего не понимая, повторяла:
— Миша, Миша!
Через минуту все выяснилось. Из туннеля показался поезд, который просто совершал какой-то маневр.
Когда поезд остановился и Миша оказался на платформе, Юлия Михайловна бросилась к нему и обняла. Он чувствовал себя виноватым и был сам несколько напуган. Окружающие пассажиры, кто с сочувствием, кто с насмешкой, наблюдали эту нежную сцену.
— Неужели бы ты мог так оставить меня? — спрашивала Юлия Михайловна сквозь не высохшие еще на глазах слезы.
В сумерках в вагоне они сидели, тесно прижавшись друг к другу, изредка перекидываясь незначительными словами, утомленные и нежные.
— Ваш спутник, — болтал, слащаво улыбаясь, француз, — слишком впечатлительный молодой человек. Это маленькое приключение совсем расстроило его. Вероятно, у него очень нежное сердце. Впрочем, ваше сердце, madame, достойно его. Я никогда не видел такого прекрасного отчаяния, какое я прочел в ваших глазах в ту минуту.
Уже проехали итальянскую границу. Плотных, идолоподобных венцев сменили вертлявые, веселые, любезные итальянские кондуктора.
Тамбовский помещик, ехавший в этом же купе, с торжествующим хохотом вытащил запрятанную на границе бутыль домашней настойки.
В окна не было ничего видно, и только фонарь за желтой занавеской уныло освещал вагон.
На какой-то станции, последней перед Венецией, Юлия Михайловна попросила Мишу выйти на платформу.
— Плохо себя чувствую, голова кружится, — виновато сказала она.
Ночь была темная, по платформе шныряли какие-то крикливые девицы в ярких шляпах, сопровождаемые кавалерами. В грязном буфете висел список кушаний на итальянском языке, а когда вышли на платформу, посмотрели на темное, будто суконное небо с двумя-тремя звездочками, услышали аромат какой-то первой зелени, вдруг показалось обоим, что они где-то в России.
— Совсем как в Любани, — сказал Миша, и отчего-то защемило сердце; вспомнилась мать, монастырь и, в первый раз за все путешествие, Тата.
— Тебе грустно? — спросила тихо Агатова, прижимаясь к Мишиному локтю, — ты жалеешь, что уехал? Но, мальчик мой, ведь всего месяц или два Италия, а там еще вся жизнь. Ну, отдай мне эти недели, а потом уходи. Будь счастлив, свободен и только, если изредка, раз в десять лет, вспомнишь об этих днях, не сожалей о них. Вот все, чего я хочу. Милый мой маленький мальчик, не нужно грустить. Помнишь, я обещала не огорчать тебя.