Всеволод Крестовский - Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
И опять идут новые распинанья, что царь именно и велел отдать им только то, что поставлено в уставной грамоте.
— А пакажиц же нам, гдысь то ион пра то одпысау? У якому листу? — отозвались хлопы. — Як даете нам таго листу, за Царскими печатьмы, дак поверуймо, а то нет чаго даремне й балакац ту!
Но пан Селява-Жабчинский, несмотря на всю свою изобретательность, в данную минуту не мог никоим образом изобрести «листу» подобного сорта. Он обратился к Котырле и по-французски, да и то почему-то вполголоса, стал советоваться, что ж, мол, теперь нам остается делать?!
В это самое время из толпы выдвинулось целых двенадцать человек и все они разом бухнулись в ноги пред крылечком. Это были те самые, которые добровольно возжелали перечислиться в дворовые. Бухнувшись в ноги, они слезно стали вымаливать, чтобы Котырло "с ласки"[69] своей панской отпустил их снова на "господарство",[70] что они передумали и желают лучше выплачивать по сорока рублей в год выкупа, чем по двадцати арендной платы, "абы зноу поварацицьца на хлопи, бо то наша од веку батьковщизна була".[71]
Но тут пан Котырло и разговаривать не стал, а просто прогнал их вон, сказав им, что они «дурни», своей же выгоды не понимают. Акт добровольного соглашения был ведь уже подписан и хранился в его бюро, стало быть, чего же еще ему и разговаривать? Но все-таки он был недоволен тем, что эти дурни, представлявшие собою целый отдельный выселок, бросились со своими мольбами пред целой громадой, а это обстоятельство могло угрожать тем, что дальнейшие выгодные сделки такого рода, пожалуй, больше у него и не состоятся: охотников не найдется!..
— Я знаю, чьи все это штуки! знаю, кто вас науськал! — погрозил он им пальцем, вспомня ненавистного «схизматыцкего» попа Сильвестра. — Только смотрите, как бы вам с вашим учителем не улететь к чертям, с веревкой на шее!
Затем пан Котырло подозвал к себе своего конторщика, пана Михала, который все время неослабно наблюдал за хлопской громадой, и шепнул ему что-то на ухо. Тот удалился в контору, и через минуту, в сопровождении его, выпуская дым последней трубочной затяжки, появился оттуда пан асессор.
— Так что ж, панове-громада, — возгласил при этом посредник, — не хочете по царскому Положению сгодиться на грамоту?
— Покажиць нам тое Положене, штоб мы забачили! Хочь зирнуць якось-то яно! А так неможна! — ответили в толпе.
— Так не хочете? — решительно и настойчиво повторил посредник.
— Та што ж, кали не згодна!
— В остатний раз пытаю: не хочете?
— Не хочемо, ваше велыкое велычество, поки не забачимо сами!.. Не хочемо!
— Пане асессорже! — обратился Селява к Шпараге, — прошу прислушать: Высочайшего Положенья не принимают! Высочайшего Положенья!.. Царскому слову веры не дают!
— Так не хочете? — повернулся он еще раз к громаде. В толпе понуро молчали.
Селява еще раз повторил свой томительный вопрос.
Но он остался без ответа. Тягостное молчание, еще ниже пригнетая долу и без того уже понурые, беззащитные хлопские головы, всецело царило над громадой.
— Мы ждем остатнего слова! Отвечайте! — крикнул посредник.
Прошло еще одно мгновение колеблющего, мрачно-томительного молчания, и вдруг…
— Не хочемо! — одним, единодушно-отчаянным вздохом и решительным воплем вырвалось последнее слово из груди нескольких десятков хлопской громады.
Даже пан Селява был поражен эффектом этого единодушного вопля. На одно мгновение он даже побледнел и отшатнулся назад; но это продолжалось у него только мгновенье: он в ту ж минуту совладал с собою и, окинув понурую толпу холодным и строгим взглядом, выступил шаг вперед.
— Э-э!.. да тут и точно бунт! — протянул он с какой-то зловещей угрозой. — Так вы не только что пану своему законному не покоряться, не только что не признавать власти моей и пана асессора, но даже и Царскому указу противитесь!?.. Положенния 19-го февраля не признаете… Пане асессорже! — обратился он вдруг к Шпараге, снимая свою цепь, — мое дело кончено. Начинайте! Теперь уже ваше дело, пане асессорже!
Становой не заставил долго просить себя. Внушительно и неторопливо засучив рукава, причем из-под одного из них очень ловко успел выпустить казацкую нагайку, он с яростным визгом, махая в воздухе кулаком и своим страшным снарядом, ринулся на толпу вперед всею дебелою грудью, всем откормленным пузом, локтями, каблуками и коленками — и здоровая нагайка в ту ж минуту пошла гулять по чем ни попадя… Только слышно было частое щелканье ее о хлопские спины, головы, плечи и груди. По нескольким лицам уже струилась кровь, на других накипали полосами сине-бурые и багровые волдыри, а нагайка пана-acecèopa все еще продолжала свою административную работу. Но хлопы, как стадо баранов, ошалев от страху и боли, все пуще жались в кучу и толклись на месте. Изредка из этой кучи вырывался короткий, болезненный стон, следовавший непосредственно за глухим пляцканьем нагайки, удары которой слышались большей частью в совершенной тишине, так что иной любитель мог бы по ее короткому, отрывистому щелканью, сосчитать число изобильно-щедрых ударов. Раздавался один только запыхавшийся, хрипливо-визжащий голос станового, который в этом случае, быть может вопреки польскому патриотизму, оказался весьма изобретательным любителем крепких выражений чисто российского свойства. Он словно охмелел от удовольствия щелкать нагайкой и видеть кровь. Но как ни надседался своей глоткой, как ни упражнял свои мускулы рук и ног — кроме молчания, нарушаемого изредка все теми же короткими воплями нестерпимой боли, ничего не выходило из этой толпы. Хлопы все так же ошалело, покорно толклись на одном месте и жались в кучу. Только кровяные пятна на земле, на лицах, на одежде свидетельствовали о примерном усердии административной нагайки.
Наконец пан Шпарага устал работать. По его лицу и с широкой лысины градом катился изобильный пот. Было мокро и под мышками и за шиворотом, но моцион всегда приносил ему очень большую пользу, и притом пан асессор был вообще большой любитель рукопашных работ подобного рода, а тем паче теперь, когда этот случай, при свидетельстве посредника и Котырло, заявляя столь красноречиво о его бесстрашии и гражданском мужестве в смысле укротителя бунтов, давал ему право на вящее внимание со стороны высшего начальства и позволял даже рассчитывать как на приятную и лестную награду, так равно и на стократное подтверждение и без того уже упроченной репутации примерного, благонадежного и благонамеренного чиновника. Притом и в глазах прекрасного пола этот пассаж мог поставить его очень высоко в том смысле, что он один — один, лишь со своей нагайкой, ни на мгновение не призадумался, когда потребовалось столь мужественно, столь героически-храбро ринуться в «громадную» толпу взбунтовавшихся хлопов; а известно, что ни один родовитый шляхтич, танцующий мазурку, хотя бы даже и в шкуре станового, никак не может не принимать в соображение и мнения о нем прекрасного пола. Одним словом, пан Шпарага вспотел, пан
Шпарага устал, но он чувствовал себя в некотором роде героем, он успел с избытком удовлетворить жадному чувству своей административной исполнительности и потому был "бардзо уконтэнтованы".[72]
Селява-Жабчинский снова надел свою позлащенную цепь и выступил вперед на место удалившегося станового.
— Так что вы, все еще не хочете? — возвысил он к толпе свой голос.
Прошел момент молчания, и вдруг из всей толпы разом вырвался все тот же прежний вопль:
— Нехочемо!!!..
Но только теперь уже в нем слышалась разрывающая грудь, озлобленная, непримиримая, непреклонная и остервенелая решимость.
— Марш до дому, лайдаки! — затопав ногами, закричал посредник. — Не хотели добром соглашаться, все равно царские казаки заставят!.. Москале не паны — шутить не будут!.. Не хочете панов слушать, послушаетесь царских штыков. А то не наша вина, коли нам приказ такой!.. Нам нечего делать!.. Не своя воля! царскую ж волю справляем!.. Пеняйте на себя теперь, а мы не виноваты… Марш, говорю, до дому, шельмы, неблагодарные твари!..
И «свободные» хлопы, все так же понурив в беспомощном раздумьи свои головы, утирая «юшку»[73] с окровавленных лиц и тихо толкуя о чем-то меж собою, неспешно побрели со двора, затем постояли немного за воротами и, наконец, небольшими группами стали расходиться по хатам.
А в это время под диктовку Селявы и станового, пан Михал уже строчил донесение к разным подлежащим властям, учреждениям и начальствам, о том, якобы крестьяне Червлёнской волости, несмотря на кроткие увещания посредника, не желали подписывать уставную грамоту, на которую еще прежде последовало их согласие, в чем он усматривает зловредные подстрекательства со стороны местного православного священника. Когда же, наконец, был исчерпан весь запас ласковых увещаний и строго законных предъявлений, основанных на прямом смысле «Положения», то крестьяне выказали столь много злостного и закоренелого упорства, что сказали открытое сопротивление власти посредника и станового пристава, позволив себе даже кощунственно сомневаться в подлинности Высочайшего указа и высочайше утвержденных положений. Вследствие чего помещик находится в справедливом опасении не только за собственность, но даже и за жизнь свою и своего семейства. "Во всем этом, к прискорбию, нельзя не усмотреть, добавляло донесение, явных плодов тех зловредных учений коммунизма, социализма и отрицания авторитета всякой власти, распространение которых все сильнее с некоторого времени замечается в крестьянской среде, а потому-де ощущается настоятельнейшая надобность в самоскорейшей присылке воинской экзекуции для ограждения собственности и личности помещика, а равно и для восстановления надлежащего уважения к закону и попранной власти".