Всеволод Крестовский - Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
— Ну, что ж, это понятно, если они общее дело затевают, — возразил Хвалынцев.
— Как же не понятно! — отчасти злобно воскликнул отец Конотович, — слишком даже хорошо понятно! Одни только слепорожденные наши, кажись, ничего не видят и не понимают… Да впрочем что! — махнул он рукой. — Может, и ваша правда, что правительство смотрит на наш край как на Польшу, но… правительство вольно смотреть как ему благоугодно, — сила не в этом.
— А в чем же?
— В том, как народ наш будет смотреть; это главное! — веско и многозначительно проговорил отец Конотович. — Правда, народ забит, народ задавлен, но… пока народ не умер окончательно, пока не разложился духовно, он только не более как прижатая стальная пружина… повстанье отпустит эту пружину и она отпрянет! Отпрянет тем с большей силой, чем больше ее нажимали!
Отец Конотович произносил эти слова голосом твердого и глубокого убеждения. Сжатые брови его нервически дрожали, взор горел, а узловато-костистый указательный палец крепко сжатого кулака угрозливо и выразительно постукивал о край стола. Видно было, что внутри этого человека много и много уже и накипело, и наболело, и теперь, как возмущенная стоячая вода, все поднялось наружу, и, как вода же, крутило и мутило на взволнованной поверхности.
— Не дай Бог, конечно, — продолжал он, — но если и вправду правительство станет продолжать глядеть на нас как на Польшу, не дай Бог, говорю, но… не поручусь, чтобы здесь не повторилось нечто подобное галицийской резне 46 года!.. Хлоп покорен, но он свиреп бывает!.. И тогда уже сам, помимо правительства, порешит свое дело!
На несколько минут воцарилось полнейшее молчание, только и слышно было, как скворец встряхивался порою крыльями да канарейка, изредка чиликая тихим, коротким высвистом, перепархивала с донца на жердочку, с жердочки на донце, где чистила свой носик и, долбя им, поклевывала конопляное семя. Отец Сильвестр, понуря голову и по-прежнему заложив руки в карманы подрясника, с похмурым лицом, ходил по комнате, а Хвалынцев неподвижно сидел в кресле, облокотись на стол и подперев руками голову. Он почувствовал глубокую искренность и правду во всем, что говорил отец Сильвестр, и глубоко задумался над его словами. Пелена все более и более спадала с глаз его, но вместе с этим все безвыходнее представлялось ему свое собственное положение…
— Словом, все ложь, ложь и ложь! везде и повсюду! — проговорил вдруг, как бы в заключение всего сказанного, отец Сильвестр, остановясь посредине комнаты. — Это даже и не заговор, а просто какая-то мерзкая подпольная интрига; про Польшу — не знаю, но здесь, в этом крае, по крайней мере, одна интрига с самыми неблаговидными целями. С самыми неблаговидными даже во всечеловеческом смысле!
Хвалынцев поднялся с места под впечатлением посетившей его мысли.
— Послушайте, отец Сильвестр, — начал он. — Все, что вы мне говорили, до того для меня ново, что я просто поражен!.. У нас, в России, ведь никто и не подозревает ничего подобного! Мы ведь и понятия об этом крае не имеем!
— Где вам там иметь! Стать ли там, в России, нами заниматься! — с горечью перебил священник.
— Ну, вот то-то же и есть! по пословице, батюшка: дитя не плачет, мать не разумеет.
— Для глухой и слепой матери плачь, не плачь, все едино! — махнул тот рукой.
— Ну, вот оттого-то, что она глуха, — подхватил Хвалынцев, — ей и надо кричать, погромче кричать, чтоб услышала! Кричать всеми силами, пока не услышит наконец. Отчего, например, вы, зная и пережив, и перевидав так много, между тем молчите? Не грех ли это?!
Священник поднял на него удивленный взгляд.
— А что же, по вашему мнению, я должен делать? — глухо спросил он.
— Что? Писать! печатать! во всеуслышанье, на весь грамотный люд! В России есть честные журналы и газеты, — они дадут вам место. Вот что делать!
— Н-да!.. вот оно что! — с горько-злобной иронией ухмыльнулся отец Конотович. — Писать, вы говорите… Хм… А я вам скажу, государь мой, что были у нас эти писатели; одного из них я сам даже некогда лично знавал, но судьба его, по милости писанья, оказалась очень плачевна!.. Из него усердные чиновники сделали якобы шпиона, лжедоносчика, беспокойного человека, смутьяна; тягали, тягали по следствиям, по тюрьмам, да и кончили тем, что административным порядком с жандармами спровадили из края в дальний, глухой монастырь на пожизненное заточение. Вон оно, каково у нас писательство кончается! Да не в этом сила, — прибавил он многозначительно, с сознанием всей важности и серьезности своей мысли. — У нас стоит на череду настоятельное нетерпящее дело поважнее всякого писательства. Нам надо народ соблюсти, — это главное. Это наша святая задача! Соблюсти его Богу и земле родной верно и честно!.. А кто блюсти-то будет? Все тот же поп сиволапый! Видно уж и в самом деле говорится недаром, что "плебан для пана, а поп для хлопа!" — заключил он уже с мягкою полувеселой улыбкой.
В эту минуту в комнату вошел батрак и остановился у двери.
— Что скажешь, хлопче?
— Нема кони, пане ойче, — объявил он. — Шукау, шукау,[58] аж нихто не вязец…
— Что так? — удивился священник.
— А так! бо байдужо усе спалахнулися. Щей з вечор соцкий хадзиу по хатам та народ на раду[59] у паньский двор сдымау, каб йшли зрану.
— Что там за рада? (Это на сход, — пояснил он Хвалынцеву.)
— А хто е зна штось там тако, — отозвался батрак. — Как я бёг (бежал), так жиды сказували, што бунта якась-то… Аж усе сяло там!..
— Бунт!.. Что за вздор! — нахмурясь, проговорил отец Сильвестр и вопросительно поглядел на Хвалынцева.
— Гаворац, бунта, — подтвердил работник.
— Ну, хорошо! Ступай себе!
Тот неспешно удалился.
Священник поплотнее припер за ним двери.
— Надо, однако, пойти посмотреть, узнать что там такое? — берясь за шапку, сказал Хвалынцев.
— Штука известная! — махнул рукой отец Сильвестр. — Они ведь все теперь стараются бить на бунты! но готов прозакладывать что хотите, сто против одного пойду, — прибавил он с силой глубокого и прочного убеждения, — что никакого бунта нет! Панские штуки-с! И будь я не поп Сильвестр, если все это не кончится воинской экзекуцией. Вот посмотрите! — Только к тому ведь и клонят.
Хвалынцев дружески с ним расстался и пошел в усадьбу с намерением в последний раз, но уже решительно побудить Василия Свитку к скорейшему отъезду — сегодня же.
XVI. Один из тысячи хлопских бунтов того времени
Подстрекаемый понятным любопытством, Хвалынцев спешно вернулся в усадьбу. Пред панской конторой стояла толпа хлопов, состоявшая исключительно из одних «господарей» или хозяев, так как батракам и безземельным тут нечего было делать. В толпе, по обыкновению, галдели и горлопанили, как и на всякой мирской сходке. На крылечке стояли посредник в золотой цепи и пан Котырло; поэтому хлопы все время пребывали с почтительно обнаженными головами. Становой, или «асессор» пан Шпарага, который вчера тотчас же после полеванья уехал по службе в одну из ближних волостей, а ныне утром нарочно возвратился в Червлены, стоял теперь тоже на крылечке, несколько позади пана Котырло и Селявы, которые хранили его здесь на всякий случай, как бы в виде резерва. У самых ступенек, пред крыльцом, занимали место личности наиболее толковые и влиятельные между крестьянами, и между ними конторский писарь, пан Михал, староста, сотский и десятские, волостной писарь и волостной старшина; все с кнутиками или с посошками, являвшими собою знак данной им власти. Пан Михал избрал свой пост пред ступеньками с особенною целью — подмечать спорщиков и говорунов наиболее несогласных с предложениями пана и посредника. Этим спорщикам, в случае неблагополучного для хлопов исхода всего дела, конечно предстояла весьма печальная перспектива, как зачинщикам и подстрекателям, и хлопы очень хорошо понимали роль пана Михала, а потому косились на него крайне боязливым и недружелюбным образом. Но пан Михал, как истый панский клеврет, чувствовал всю свою силу и «потенцию», особенно в присутствии самого «наияснейшего» пана, а потому изображал полнейшее и даже презрительное равнодушие к недружелюбным взглядам и пошептываниям хлопской "громады".
Посредник уговаривал хлопов покончить с уставною грамотою, подписать ее, согласиться с предложениями пана, который-де вам не желает шкоды, — одним словом, кончить все это скорее, теперь же, без всяких споров и пререканий, за что пан, по своей ласке, жалует им на всю громаду десять ведер водки.
Громада не соглашалась и на все расспросы посредника, заминаясь, ответствовала одно только, что "нам де так, вашо велыкое велычество, не згодно".
И долго Селява-Жабчинский не мог добиться толку, почему именно "не згодно". Громада, очевидно, была себе на уме, но затруднялась высказать свои опасения и все те мысли и думки, что лежали у нее на душе. На все красноречивые и привлекательно соблазнительные уверения посредника в громаде высказывалось одно общее недоверие и сомнение, которое можно было ясно прочесть на каждой хлопской физиономии.