Григорий Свирский - На лобном месте
Ленинградский театр комедии режиссера Николая Акимова поставил пьесу Д. Аля Л. Ракова "Опаснее врага". О номенклатурном идиоте-управляющем, который услышал, что в Москве предстоят реформы, будут изгонять дураков. Не дожидаясь письменных указаний сверху, в местном управлении срочно ищут своего дурака, чтобы поскорее уволить. И доложить. Главное -- доложить!.. Занимается этим, конечно, начальник отдела кадров, военной выправки чиновник, который, принимая посетителей, по привычке говорит не "Войдите!", а "Введите!" И спешно, под хохот зала, запирает на ключ ящики своего стола, как то и полагается следователю.
Естественно, зав. кадрами немедля отыскал нужного начальнику дурака, не отвечающего высокому предназначению: им оказался водопроводчик. Водопроводчика и уволили, хотя он был нужен позарез: батареи не работали и отовсюду текла вода...
В те годы следователей на пенсии развелось, как крыс, и эта театральная крыса-следователь, написанная со знанием дела, была прекрасным дополнением к образу голого короля.
Время изменилось столь решительно, что и представить себе было трудно: совсем недавно, в 1954 г., пьесу смелого московского драматурга Леонида Зорина "Гости", о бюрократах-перерожденцах, прокляли, как контрреволюцию.
Как хохотал зритель, когда тот же Леонид Зорин представил позднее пьесу "Дион", в которой по сцене театра Вахтангова на Арбате расхаживал римский император Клавдий, лысый и тучный, очень похожий на Никиту Хрущева, умиляясь верности своих подданных: "Ах, вы мои лояльные!"
Выдвинулись драматурги, не боявшиеся касаться главных и больных тем. Несколько лет подряд битком был набит большой зал Театра Красной Армии в Москве, где шла пьеса Александра Володина "Фабричная девчнонка", героиня которой, простая работница Женька Шульженко, восстала против рутинной лжи, "показухи" всяческих "представителей" рабочих.
Такие пьесы убивали оголтелую фальшь, "производственных" романов, изображавших счастливый, мудрый, неизменно трезвый "его величество рабочий класс"...
В Ленинграде, несколько позднее, в Большом драматическом театре имени Горького поставили драму "Мещане". Сколько тысяч раз ее показывали все театры страны! Но вот это сделал режиссер Товстоногов, и зритель ахнул: главный герой, рабочий-машинист Нил, "буревестник революции", пролетарий Нил -- будущее России -- вдруг предстал у Товстоногова откровенным погромщиком.
Известная сентенция Нила: "Права не дают, права берут!" вполне отвечала официальной концепции большевизма.
Когда он произносил известные со школьной скамьи слова "права не дают, права берут", зал замирал: как же не разглядели его раньше, не поняли, что этот-то сверхположительный Нил затопчет все законы и, на основе "революционной совести", передушит треть России.
Современный опыт России высветил большевика Нила совсем иным светом...
У Товстоногова поставили и "Горе от ума" Грибоедова; грибоедовские стихи знает каждый советский школьник. Это -- классика. Это -- история России. И вдруг зашагал современный Фамусов, зловещий бюрократ сталинской эпохи, а над его головой, над сценой алел плакат с цитатой, да вовсе не из классиков марксизма. Это воскликнул в отчаянии Пушкин: "Догадал меня черт родиться в России с умом и талантом".
Позднее Хрущев, привезенный ленинградским руководством в театр, специально привезенный, чтобы придушить этот товстоноговский рассадник зла, пришел в ярость, прочитав, наверное, впервые в жизни пушкинские слова.
Сорвать плакат тут же!..
И Хрущев отбыл в Кремль, убежденный, что искоренил крамолу в Ленинграде раз и навсегда... До таких эстетических высот, как постижение режиссерской трактовки, он не мог подняться, тем более что в поездках по России он по вечерам, как правило, и лыка не вязал. Секретари обкомов накачивали его водкой так, что его пьяные откровения перед рабочими Мурманска и Братска становились легендой...
Бескультурье Хрущева на первых порах очень помогло увядшей культуре подняться на рахитичные ножки и окрепнуть. Окрепнуть настолько, что начали появляться на свет не придушенные при рождении, совсем юные студенческие коллективы. Так выпестовался из недр Щукинского театрального училища молодежный театр, ставший затем одним из самых известных театров Москвы. Театр режиссера Любимова, знаменитый Театр на Таганке.
И как бывают театры актера -- таким был старый МХАТ с его созвездием актерских талантов, так Театр на Таганке стал театром режиссера. И все мы шли "на Любимова", как во МХАТ шли на актеров -- Качалова, Москвина или Кторова.
Начали любимовцы умеренно-крамольно, поставив "Добрый человек из Сезуана" Б. Брехта, -- о падшей женщине, которая добрее всех и которая поэтому стала избранницей богов.
В те годы, когда любовные коллизии рассматривались как аполитичные, а потому вредные, спектакль казался многим даже смелым. Поставлен он был Любимовым так сердечно, так непритязательно просто, что заставил говорить о себе, и было решено студентов не рассылать по периферии, как это обычно делается, а превратить выпускной курс в театр. Студентам, насколько я помню, помог Константин Симонов, который торопился прослыть прогрессистом. Однако как только театр возник, он тут же показал, ради чего возник. Показал, что называется, зубы. Одним из следующих спектаклей был есенинский "Пугачев", спектакль о бунтарстве и во славу бунтарства. И начинался он с того, что на авансцене было сооружено лобное место, березовая плаха с воткнутым в нее топором палача, а по обе стороны от плахи стояли актеры в рубище и держали поминальные свечи. Эта сцена была и прологом, и эпилогом; весь спектакль с опоясанными цепью подмостками шел на фоне горящих свечей и топора, воткнутого в плаху, а на подмостках бился беглый каторжник Хлопуша, которого играл хриплоголосый, мрачный В. Высоцкий: и то, что бился в цепях не кто иной, а вольнолюбивый спивающийся Высоцкий, придавало спектаклю жуткую силу подлинности...
Так было на Руси, так осталось на Руси... Будет ли когда иначе?
Там же поставили и "Жизнь Галилея". Старый брехтовский Гали-леи, который тоже звучал до ужаса современно. Инквизиторы с разъевшимися харями сталинских чиновников расправлялись с инакомыслием. А методика расправ была такова, будто инквизиция в своем черном средневековом одеянии получала указания в Московском горкоме коммунистической партии...
Все эти восставшие театры выражали наше общее ощущение, наш страх, наш гнев, нашу нетерпимость -- легко можно себе представить, как бушевали залы, особенно на Таганке, где зал был крошечным, неправдоподобно крошечным для Москвы, да только потому, видно, и терпели этот театр, что считали его как бы несуществующим в России, одурачиваемой миллионными тиражами журналов и кинокопий.
Однако одни лишь старые пьесы жизни, как принято называть их в театроведении, были недостаточным вместилищем наших страстей и наших надежд, и вот, как грибы после дождя, стали появляться сатирические ансамбли: "Синяя птичка" В. Драгунского, актера и детского писателя, затем ансамбль ленинградцев "Давайте не будем!" под руководством веселого и желчного драматурга Юлия Реста.
Я помню их скетчи, над которыми хохотали московские писатели. Немудрящее действо вызывало такую реакцию зала, словно представление шло в детском театре, где дети сами участвуют в происходящем. А действительно, было чему поразиться. Выступал, скажем, некий пожилой субъект. На приеме у врача. Историк по профессии. Здоровье у историка было отличным, и врач спрашивал удивленно, как ему, историку, удалось до старости сохранить железное здоровье.
Историк поведал, как это произошло. Душили они, историки, скажем, Достоевского. Потому что мракобес. И неверно отражал диалектику жизни. "И это было правильно", -- убежденно заключал актер. А сейчас сказано Достоевского возносить, ибо -- классик, гордость русской литературы. "И это тоже правильно!" -- бросает историк в зал с вызовом. Мол, нате-ка, выкусите! Далее. "Вот удушили Бабеля, враг потому что. И вообще националист. "И это было правильно!" -- с тем же выражением непогрешимой тупости подытоживает актер. Актер перечислял десятки фактов повседневного партийного ханжества, когда разные явления, а не только литературные искореняли, а потом восславляли -- под неизменный твердокаменный рефрен: "И это было правильно!" А завершал он рассказ о своей беспринципной заячьей биографии словами, вызывавшими взрыв аплодисментов: "Что? Кто колебался?! Я не колебался! Если я колебался, то вместе с линией партии. А это значит -- никто не колебался... "И это тоже правильно!" -- завершал историк.
Еще один из номеров: редактор, работающий над рукописью. Ему позвонили, чтобы поторопился. Надо сдавать в набор. Он взял огромные овечьи ножницы и обрезал углы рукописи, так сказать, "закруглил" ее.
Следующий скетч назывался "Критический свисток". Стоит этакая важная номенклатурная персона, а на трибуне критик поносит разных писателей. Он кроет последними словами Толстого, Достоевского, Чехова. За Чеховым он произносит вдруг: "Кочетов". Номенклатурная персона немедля свистит в тревожный милицейский свисток. Де, прекратить безобразие! Кочетова ругать нельзя.