Максим Горький - Автобиографические рассказы
— Православные, ломать замки не позволено!
Указывая на меня, Кузьмин кричал:
— Вот этот еще... Кто таков?
— Спокойно, Максимыч, — говорил Ромась. — Они думают, что я спрятал товар в бане и сам поджег лавку.
— Оба вы!
— Ломай!
— Православные...
— Отвечаем!
— Наш ответ...
Ромась шепнул:
— Встаньте спиной к моей спине, чтобы сзади не ударили...
Замок бани сломали, несколько человек сразу втиснулось в дверь и почти тотчас же вылезли оттуда, а я, тем временем, сунул кол в руку Ромася и поднял с земли другой.
— Ничего нет...
— Ничего?
— Ах, дьяволы!
Кто-то робко сказал:
— Напрасно, мужики...
И в ответ несколько голосов буйно, как пьяные:
— Чего — напрасно?
— В огонь его!
— Смутьяны...
— Артели затевают!
— Воры! И компания у них — воры!
— Цыц! — громко крикнул Ромась. — Ну, — видели вы, что в бане у меня товар не спрятан — чего еще надо вам? Все сгорело, осталось — вот: видите? Какая же польза была мне поджигать свое добро?
— Застраховано!
И снова десять глоток яростно заорали:
— Чего глядеть на них?
— Будет! Натерпелись...
У меня ноги тряслись и потемнело в глазах. Сквозь красноватый туман я видел свирепые рожи, волосатые дыры ртов на них и едва сдерживал злое желание бить этих людей. А они орали, прыгая вокруг нас.
— Ага-а, колья взяли!
— С кольями?!
— Оторвут они бороду мне, — говорил Хохол, и я чувствовал, что он усмехается. — И вам попадет, Максимыч, — эх. Но — спокойно — спокойно...
— Глядите, у молодого топор.
У меня за поясом штанов, действительно, торчал плотничный топор, я забыл о нем.
— Как будто — трусят... — соображал Ромась. — Однако вы топором не действуйте, если что...
Незнакомый, маленький и хромой мужичонко, смешно приплясывая, неистово визжал:
— Кирпичами их издаля! Бей в мою голову!
Он, действительно, схватил обломок кирпича, размахнулся и бросил его мне в живот, но раньше, чем я успел ответить ему, сверху, ястребом, свалился на него Кукушкин и они, обнявшись, покатились в овраг. За Кукушкиным прибежал Панков, Баринов, кузнец, еще человек десять, и тотчас же Кузьмин солидно заговорил:
— Ты, Михаило Антонов, человек умный, тебе известно: пожар мужика с ума сводит...
— Идемте, Максимыч, на берег, в трактир, — сказал Ромась и, вынув трубку изо рта, резким движением сунул ее в карман штанов. Подпираясь колом, он устало полез из оврага, и когда Кузьмин, идя рядом с ним, сказал что-то, он, не взглянув на него, ответил:
— Пошел прочь, дурак.
На месте нашей избы тлела золотая груда углей, в середине ее стояла печь, из уцелевшей трубы поднимался в горячий воздух голубой дымок. До красна раскаленные прутья койки торчали точно ноги паука. Обугленные вереи ворот стояли у костра черными сторожами, одна верея — в красной шапке углей и в огоньках, похожих на перья петуха.
— Сгорели книги, — сказал Хохол, вздохнув. — Это досадно!..
Мальчишки загоняли палками в грязь улицы большие головни, точно поросят, они шипели и гасли, наполняя воздух едким беловатым дымом. Человек, лет пяти от рода, беловолосый, голубоглазый, сидя в теплой, черной луже, бил палкой по измятому ведру, сосредоточенно наслаждаясь звуками ударов по железу. Мрачно шагали погорельцы, стаскивая в кучи уцелевшую домашнюю утварь. Плакали и ругались бабы, ссорясь из-за обгоревших кусков дерева. В садах, за пожарищем, недвижимо стояли деревья, листва многих порыжела от жары, и обилие румяных яблок стало виднее.
Мы сошли к реке, выкупались и потом молча пили чай в трактире на берегу.
— А с яблоками мироеды проиграли дело, — сказал Ромась.
Пришел Панков, задумчивый и более мягкий, чем всегда.
— Что, брат? — спросил Хохол.
Панков пожал плечами:
— У меня изба застрахована была.
Помолчали, странно, как незнакомые, присматриваясь друг ко другу щупающими глазами.
— Что теперь будешь делать, Михаил Антоныч?
— Подумаю.
— Уехать надо тебе отсюда.
— Посмотрю.
— У меня план есть, — сказал Панков: — пойдем на волю, поговорим.
Пошли. В дверях Панков обернулся и сказал мне:
— А не робок ты. Тебе здесь — можно жить, тебя бояться будут...
Я тоже вышел на берег, лег под кустами, глядя на реку.
Жарко, хотя солнце уже опускалось к западу. Широким свитком развернулось предо мною все, пережитое в этом селе — как-будто красками написанное на полосе реки. Грустно было мне. Но скоро одолела усталость, и я крепко заснул.
— Эй, — слышал я, сквозь сон, чувствуя, что меня трясут и тащат куда-то. Помер ты, что ли? Очнись!
За рекой над лугами светилась багровая луна, большая точно колесо. Надо мною наклонился Баринов, раскачивая меня.
— Иди, — Хохол тебя ищет, беспокоится.
Идя сзади меня, он ворчал:
— Тебе нельзя спать где попало! Пройдет по горе человек, оступится спустит на тебя камень. А то и нарочно спустит. У нас — не шутят! Народ, братец ты мой, зло помнит. Окромя зла ему и помнить нечего.
В кустах на берегу кто-то тихонько возился, — шевелились ветви.
— Нашел? — спросил звучный голос Мигуна.
— Веду, — ответил Баринов.
И, отойдя шагов десять, сказал, вздохнув:
— Рыбу воровать собирается. Тоже и Мигуну — не легка жизнь.
Ромась встретил меня сердитым упреком:
— Вы то же, гуляете? Хотите, чтоб вздули вас?
А когда мы остались одни, он сказал хмуро и тихо:
— Панков предлагает вам остаться у него. Он хочет лавку открыть. Я вам не советую. А — вот что — я продал ему все, что осталось, уеду в Вятку и через некоторое время выпишу вас к себе. Идет?
— Подумаю.
— Думайте.
Он лег на пол, повозился немного и замолчал. Сидя у окна, я смотрел на Волгу. Отражения луны напоминали мне огни пожара. Под луговым берегом тяжко шлепал плицами колес буксирный пароход, три мачтовых огня плыли во тьме, касаясь звезд и порою закрывая их.
— Сердитесь на мужиков? — сонно спросил Ромась. — Не надо. Они только глупы. Злоба — это глупость.
Слова его не утешали, не могли смягчить мое ожесточение и остроту обиды моей. Я видел пред собою звериные, волосатые пасти, извергавшие злой визг:
— Кирпичами издаля!
В это время я еще не умел забывать то, что не нужно мне.
Да, я видел, что в каждом из этих людей, взятом отдельно, немного злобы, а часто и совсем нет ее. Это, в сущности, добрые звери, — любого из них не трудно заставить улыбнуться детской улыбкой, любой будет слушать с доверием ребенка рассказы о поисках разума и счастья, о подвигах великодушия. Странной душе этих людей дорого все, что возбуждает мечту о возможности легкой жизни по законам личной воли.
Но когда на сельских сходах или в трактире на берегу эти люди соберутся серой кучей, они прячут куда-то все свое хорошее и облачаются, как попы, в ризы лжи, лицемерия, в них начинает играть собачья угодливость пред сильными, — и тогда на них противно смотреть. Или — неожиданно их охватывает волчья злоба, ощетинясь, оскалив зубы, они дико воют друг на друга, готовы драться — и дерутся — из-за пустяка, — в эти минуты они страшны и могут разрушить церковь, куда еще вчера вечером шли кротко и покорно, как овцы в хлев. У них есть поэты и сказочники, никем не любимые, они живут на смех селу без помощи, в презрении.
Не умею, не могу жить среди этих людей. И я изложил все мои горькие думы Ромасю в тот день, когда мы расставались с ним.
— Преждевременный вывод, — заметил он с упреком.
— Но — что же делать, если он сложился?
— Неверный вывод! Неосновательно.
Он долго убеждал меня хорошими словами в том, что я неправ, ошибаюсь.
— Не торопитесь осуждать! Осудить — всего проще, не увлекайтесь этим. Смотрите на все спокойно, памятуя об одном: все проходит, все изменяется к лучшему... Медленно? Зато прочно! Заглядывайте всюду, ощупывайте все, будьте бесстрашны, но — не торопитесь осудить. До свидания, дружище!
Это свидание состоялось через пятнадцать лет в Седлеце после того, как Ромась отбыл по делу «народоправцев» еще одну десятигодовую ссылку в Якутской области...
Меня свинцом облила тоска, когда он уехал из Красновидова. Я заметался по селу точно кутенок, потерявший хозяина. Я ходил с Бариновым по деревням, мы работали у богатых мужиков: молотили, рыли картофель, чистили сады. Жил я у него в бане.
— Лексей Максимыч, воевода без народа. — Как же, а? — спросил он меня дождливой ночью, — едем, что ли, на море завтра? Ей-богу! Чего тут? Не любят здесь нашего брата, эдаких. Еще — того, как-нибудь, под пьяную руку.
Не впервые говорил это Баринов. Он тоже, почему-то, затосковал, его обезьяньи руки бессильно повисли, он уныло оглядывался, точно заплутавшийся в лесу.
В окно бани хлестал дождь, угол ее подмывал поток воды, бурно стекая на дно оврага. Немощно вспыхивали бледные молнии последней грозы. Баринов тихо спрашивал: