Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2
Удар! Особенность социалистической терминологии, что нет общенародной государственности и общей родины, а всё разлагается на пролетариат и буржуазию. Все левые аплодируют и весь Исполнительный Комитет из ложи. Удар! – и вслед ему бросает самого Церетели в горячем азарте:
Здесь депутат Шульгин хотел ответственность за недавние тревожные дни взвалить на людей с Петербургской стороны. Он даже назвал Ленина. Я должен сказать: с Лениным, с его агитацией, я не согласен, но Ленин ведёт идейную принципиальную пропаганду. А при таких идеях, как у Шульгина, я бы сказал – в России не осталось никакого пути спасения, кроме отчаянной попытки теперь же объявить диктатуру пролетариата и крестьянства!
Даже и рукоплескания не родились: проскочил дальше, чем кто-либо ждал от него. И отступил смущённо, что, пока Временное правительство будет осуществлять идеалы демократии, демократия всем своим весом будет его поддерживать, и
мы доведём революцию до конца и быть может перекинем её на весь мир!
И поднялись овации, каких ещё сегодня не было: в Белом зале бушевали чужие – а думцы чувствовали себя покинутыми.
Теперь можно было ждать, что возникший поединок – продлится? разгорится? Нет, снова стали задрёмывать (да из правого центра некому больше и ответить остро). И потекли ораторы бледные. Славное эсеровское прошлое… славная думская борьба… великий февральский переворот… что если к Временному правительству и приставлен часовой, то это – русский народ. А левый октябрист Шидловский, которого и так две последних Думы знали как самого занудного оратора, теперь посвящает речь Прогрессивному блоку (так незаметно умершему с февраля на март), что вот о нём сегодня мало говорили, а Блок даёт путеводную звезду всеобщего объединения… И затем известный думский скандалист Дзюбинский, трудовик:
знаменитые столыпинские хутора являются программой насильственного разорения крестьян, —
и всё же это слышано-переслышано под этим самым мутно-стеклянным потолком, и никто ж из этих ораторов не жалеет аудиторийного времени (да и не слушают их). А крупные круглые настенные часы (до сих пор не испорченные революцией) уже показывают близко к семи. Уже вечер. И зачем же так долго? и зачем тут все сидят?
Но тем временем, не всеми замеченный, появился в зале присутуленный, медленный, сильно постаревший – Гучков, военный министр в штатском пиджаке. Он присел ненадолго в первом ряду, среди министров, – и вот Родзянко объявляет его, и при аплодисментах лишь думского центра он тяжело восходит к кафедре, с которой когда-то так дерзко-блистательно бросал обвинения и правительству, и правым, и левым.
Совсем не юбилейный у него вид, и нет сил на витийство, и голос ослабел, и, кажется, на кафедру он прилегает, чтобы легче стоять.
И – заметно волнуется, как был бы это его дебют. И – кажется, он не импровизирует, он читает по листу?
Несколько вводных фраз. Радостно встретиться не только с политическими друзьями, но и с политическими противниками, ибо политическое сотрудничество в широком государственном значении есть и честное идейное расхождение, и открытая парламентская борьба. Народное представительство имело целью возрождение России и благо родины и
сумело духовно подготовить страну к великому спасительному государственному перевороту, без которого страна была бы осуждена на неизбежную гибель. Но, господа, сегодня не только поминальный день…
(он обмолвился? он хотел сказать – юбилейный?) А уже немало он прочёл-сказал, слова текут, а не забирают, нет, это не прежний Гучков:
Всё же мы, пусть обломки, народного представительства…
И только вот когда проступает знакомый Гучков:
Мы лишены права законодательствовать, но не лишены права дать выход голосу общественного мнения и народной совести, и прежде всего тому жуткому, тревожному чувству, которое охватило всю страну. Оглянитесь: не тяжкая ли скорбь, не смертельная ли тревога, граничащая с отчаянием, охватила всех нас?
Его голос выносит страдание – и вносит в этот зал. И как не вздрогнуть: правда, о чём мы здесь говорим уже пять часов? Всё, что безпомощно обминул сладенький премьер, жестоко выговаривает теперь военный министр:
…смертельный недуг подтачивает самую жизнь страны. Разрушение уже коснулось таких основ человеческого общежития, культуры, государственности, без которых общество становится распылённой, безформенной человеческой массой.
Умел Гучков и витийствовать, но сейчас за тем не гонится, а бьют слова как молоты:
Выйдет ли страна из этого болезненного состояния брожения и когда?.. В тех условиях двоевластия, даже многовластия, а потому безвластия, в которые поставлена страна, она жить не может. В небывалой внутренней смуте бьётся наша несчастная родина. Только сильная государственная власть, на народном доверии, может… (Голоса депутатов: «Верно! Правильно!»)
Левые молчат, Церетели нервничает. Хоры ворчат.
Но и Гучков достиг высоты, на которой задыхается. Ему не выскочить из своей прежней жизни. Итак —
…тяжкое наследие от старой власти… ещё одно героическое усилие всей страны, и армии, и тыла, – и враг сломлен. Радостно откликнулась армия и флот на события переворота, как на акт спасения родины. Одно время казалось —
(одно время – это месяц март, а казалось – ему)
что вспыхнет священный энтузиазм, что новая сознательная дисциплина скуёт нашу армию воедино. Что свободная армия, родившаяся в революции, затмит своими подвигами ту старую, подневольную…
Вздохнул (если не покачнулся?):
Господа, этого нет. Наша военная мощь слабеет и разлагается… Тот гибельный лозунг, который внесли к нам какие-то люди, зная, что творят, а может быть и не зная, что творят, этот лозунг «мир на фронте и война в стране», эта проповедь гражданской войны, чего бы она ни стоила, – должен быть заглушён властным окриком великого русского народа: «война на фронте и мир внутри!»
Рукоплескания. И Гучков – с последней горькой улыбкой и не драматическим криком, но вконец ослабевшим голосом:
Вся страна когда-то признала: отечество в опасности. Господа, мы сделали ещё шаг вперёд, время не ждёт: отечество – на краю гибели.
О, далеко не все аплодируют, но уж думский центр – изо всех сил.
Хоры – враждебны, будто не их родина на краю.
А Церетели – вскакивает. Вот когда ему надо отвечать! – а он поспешил отвечать Шульгину. Нельзя второй раз.
Засуетился Скобелев. А по списку – прежде него – тот самый лидер прогрессистов Ефремов (немного дикообразный – и расторченной бородой, и даже выражением глаз, всегда такой, а сейчас особенно):
…После того, что мы только что прослушали… Когда отечество на краю гибели, нам нужно думать только об одном… Эта трибуна, с которой… Эта критика постепенно подтачивала основы, на которых стоял старый строй… Борьба за ответственное министерство дискредитировала в сознании всего общества саму идею монархии. Теперь можно сказать: Россия – самое свободное государство в мире.
Начал с гучковской смертельной тревоги, но отошёл от неё изрядно.
Теперь нельзя больше ссылаться на то, что правительство чего-то не сделало,
это на старое можно было валить.
Теперь на свободных гражданах лежит обязанность поддерживать своё правительство… Критика должна стать осмотрительнее… творчески осуществлять свои идеалы…
А к ужасным словам Гучкова так и не вернулся. Теперь слово – Скобелеву.
Самый расхожий советский оратор за два месяца революции. Во все затычки – Скобелев! (И министр иностранных дел ИК.) Восторженный Скобелев! Всезнайка Скобелев! Самоучка Скобелев! Сейчас он ответит всей этой буржуазной сволочи.
Во-первых, не оттягивайте у нас: победа над самодержавием есть результат нашей революционной тактики.
Только самодеятельность революционного рабочего класса… И теперь, когда русская революция ослепила весь мир своим пленительным блеском, к сожалению в этом зале вновь раздаются утверждения, что революция есть хаос и разрушение. Но тот, кто боится хаоса и разрушения,
слушайте! слушайте!
должен ясно и определённо признать, что все эти явления законны и неизбежны исторически. И когда здесь говорят, что разрушение опережает творчество, то мы не впадаем в тревогу, это бодрит ещё более нас, заставляет мобилизовать все силы революции… во имя достижения великих задач, возложенных на русскую революцию интернациональной конъюнктурой… русская революция зовёт не к единению молчания, не к единению закрывания глаз на действительность, нет. Но единение в смысле подчинения классовых задач имущих – интересам революции. (Рукоплескания крайней левой.)