Михаил Танич - Играла музыка в саду
Стихи мне приносят и песни в записях почти каждый день. Кто - просто на оценку, а кто и с корыстью, чтобы помог. Раньше отзывался, напутствовал, даже помогал, как мог, а теперь с порога отправляю. Говорю: пробивайтесь, как сможете, но во-первых, это пока еще плохо, а потом знайте: пробиться трудно и все места давно заняты! Ну и зачем им знать это? А если бы так Блок и Городецкий ответили Сергею Есенину? Конечно, как правило, все у них на самом деле слабо и беспомощно, но человек-то - он человек, надеется. Вот тот, из лагеря, пишет: "Из всех людей на свете я выбрал Вас - Вы единственный имеете сердце мне помочь". (Это что без вины за убийство срок мотает.)
Радуюсь ли я, по-настоящему, искренне, чужим удачам в песне? Отвечу, как ответил когда-то Оксане Пушкиной в интервью по телевидению.
Вопрос: - Михаил Исаевич, вы знаете, у актеров, у спортсменов тоже, существует профессиональная ревность друг к другу. А вот в вашей среде это тоже есть?
- Что вы! Мы рады успехам другого как своим собственным!
- Кого тогда вы могли бы назвать, кто так же успешно работает в песне?
- Никого!
Вот вам последний компромат, который я нарыл на себя. Мог бы еще и еще, да стоит ли? И так ясно, что не ангел. А баллов уже просто не с чего сбрасывать. Пощадите.
Ну, конечно, не ангел,
Не ходил по паркету,
А всему научился
У людей задарма!
И прищурясь, шатался
Я по белому свету
И на скользкой дорожке
Набирался ума!
А чужого, лишнего,
На меня навешано,
Слава нехорошая
Ходит по пятам!
Волюшка с неволюшкой
Круто перемешана,
Трепыхнулся, селезень,
Ты уже и там!
Ну, конечно, не ангел,
Есть и в чем повиниться,
И бывает, когда я
Это сделать готов,
Но со всеми в расчете
И свободен, как птица,
С отпечатками крыльев
В картотеке ментов.
Ну, конечно, не ангел,
Как-то даже неловко
Строить бывшему вору
Из себя мужика!
Но махнула рукою
На меня уголовка,
И братва обещала
Не снимать с общака.
ПРОЩАНИЕ С КНИГОЙ
Вот и рассказана еще одна жизнь. Не знаю - зачем? Может быть, для внуков. Для вас - еще одна, а для меня - моя, единственная, не та, что могла быть, а та, которая была. Была, и почти что прошла. Вот лежит стеклянный флакончик с нитроглицерином, и, когда прижмет, протягивает мне руку и переводит, как по тому - помните? - висячему Лидочкиному мосту через Волгу, сюда, обратно.
И продолжается жизнь. И я думаю, что никому я не враг, никакому народу и ни одному человеку. Ни об одном, которого видел глаза в глаза, не подумал, что это - враг. Разве что по запарке, когда очень уж мешали забить гол, так ведь тоже понимал, что это несерьезно.
Я немножко выдумал себя как большого футболиста, ни в каких серьезных командах я не играл, но навсегда во мне - сами мгновения, когда забивается гол, это ощущение сохранилось и в жизни, и в работе. Забить!
Может быть, я выдумал себя и как большого писателя, хоть и знаю всем и себе цену. Но когда слышу, как вы поете мои песни, совсем не ведая, что они мои, по-собачьи скулит от радости мое сердце.
Я не знаю своих истоков
Из чего, превратясь в реку,
Из каких родников и сроков
Средь лесов и годов теку.
Ни с какою рекою рядом,
Ни в соседстве ином каком,
Ни с какой скалы - водопадом,
Ни с какой воды - ручейком.
И хотя небольшим потоком,
А по камешкам, по песку,
Благодарный своим истокам,
Русло выглядел - и теку.
КОНЕЦ ПОСЛЕ КОНЦА
Это у жизни - один конец, а у книжек - сколько угодно.
Ну, отпустил меня Склиф с призраком надежды - вроде как полегчало. И знали они, конечно знали, что это самообман. Чудес не бывает.
Едва успело ТВ-6 снять о нас с Лидочкой получасовку "Даже звезды не выше любви", как потребовалась еще одна съемка - в кардиологическом госпитале им. Вишневского: а что там у меня в сердце действительно происходит?
А происходит там безобразие: ствол, откуда снабжается кровью сердце, закрыт на восемьдесят процентов бляшкой. И струйка жизни моей тоньше иголки для пришивания пуговиц, и за саму мою жизнь никто не даст и пачки сигарет "Мальборо".
В ней, в этой бляшке, твердой, как пепельница, - и весь футбол, и Первый Белорусский фронт, и ночные разговоры со следователем Ланцовым, и карцеры, и все триста съеденных любимых пирожных "Наполеон" с заварным кремом, и разногласия наши с самой дорогой мне женщиной Лидочкой. Такая, по расшифровке, встала поперек сердца запруда! Вот и решайте, говорят, жить вам или не жить... А между жить и не жить - предстоит операция на остановленном сердце с риском не запустить его снова после риска.
Попробуем жить, говорю, а у самого коленки дрожат. А как иначе?
Помните, я думаю, что все героические поступки совершаются по недопониманию?
Не спешите туда,
Там такая тоска,
Все равно,
Что в аду,
что в раю!
Но иду я,
И пальцем
Верчу у виска,
На последнюю
Ходку свою.
А приду ли назад
Или сгину
В тоске,
И на первое
Шанс невысок!
Но когда
Все висит
На одном волоске,
Много стоит ли
Тот волосок?
Отделение кардиохирургии - это куда суровее, чем кардиология, в которой еще готовятся к прыжку с парашютом. Здесь уже без парашюта!
Лежу, читаю Радзинского, потом Пелевина, по два раза каждый абзац - не врубаюсь. Хоть пацаны оба достойные, несмешиваемые, яркие, среди всеобщей серости.
Сестричка сказала: "В воскресенье - полнолуние". Просто так сказала, а я...
Полнолуние,
Третий день!
Провести его
В ресторации!
("Арагви".)
Это ж чистая
Обалдень
Делать в день такой
Операции!
(На сердце.)
Пишу торопливо, пока еще могу думать. Пока не сделали первые уколы в спину (замораживающие? задуряющие?). Уже стоят у дверей дроги - каталка. "Словно лебеди-саночки". Вообще-то они приезжают после, а в больнице - до.
Что ж, Лидочка, любимая, дай мне руку, поедем, рискнем. До встречи. Бог в помощь.
Конец первой жизни.
СЕЛЕДКА ЗАЛОМ
Иногда над темным царством ГУЛАГа возникали некие вихри. Были понятные: развести бытовых и политических зэков по разным лагерям. Хоть надо заметить, что в лагерях сидели (исключим уголовников-профессионалов) все политиче-ские. Потому что не только такие, как я, или бендеровские активисты, но и работник мясокомбината, надевший под телогрейку ожерельем кольцо краковской колбасы и попавшийся на проходной, был так же, как и я, недоволен жизнью, не согласен с тем, что его семья должна голодать, а вовсе никаким не вором.
А вот уж что совсем необъяснимо - система зачетов. В 47-48 годах некий умник придумал где-то в Москве, а Берия, вернувшийся из очередного любовного приключения в кабинет в благом расположении духа, подписал идею: хорошо работающим зэкам начислять зачеты, не знаю схему, но кажется, один день считать за два при определенном проценте выполнения плана.
И этот необъяснимый вихрь какой-то купеческой щедро-сти принес лично мне целых 92 дня свободы, которую мне должны были подарить, вручая документы об освобождении. И хотя, если честно, я не больно-то верил, что такой день придет, что я до него доживу, но держал в уме весь свой бесконечный срок эти 92 дня досрочной свободы, "как трагик в провинции драму шекспирову". Я знал новый день освобождения, как три пишем - два в уме, при том, что не доверял никаким их постановлениям, переставлявшим ситуацию в стране, как декорацию в районном Доме культуры.
Казалось бы, я в подробностях, поминутно, должен был запомнить день, когда меня позовет рябой лейтенант из спецчасти, объявит мне царскую милость и выдаст подтверждающие ее бумаги. Но я не запомнил, как это было. Просто меня перевезли из тайги в столицу Усольлага город Соликамск, и уже через день я оказался за вахтой, растерявшийся от счастья молодой человек, без всяких перспектив впереди, с фанерным баульчиком, изделием лагерного столяра, обшитым полосатым матрасным тиком для приличия - было все же во мне всегда это наивное мещанское эстетство!
Как долго, как долго
Я ехал с войны,
И то почему-то
Не с той стороны.
Фанерный баульчик,
Селедка залом,
Всех тише в вагоне
Сижу за столом.
Казенный билет
До родительских мест,
Все как у солдат,
Но столица
В объезд.
Орехово-Зуево,
Повременя,
Вздохнет и в Егорьевск
Отправит меня.
По литеру еду
В далекий Ростов,
С Урала, с повала
Вот с этих фронтов.
Со справкой,
А все же
И с чувством вины,
Что очень уж долго
Я еду с войны.
Вот уж что впилось в меня навсегда, так эти пять селедок сорта "залом астраханский", выданных мне вместе с литерным билетом на дорогу домой. Куда домой, ведь никакого дома на земле у меня пока еще нигде не бывало! Были съемные углы, казармы, окопы, тюремные камеры и карцеры, бараки и пересылки.
Залом астраханский просачивался сквозь три газеты, в которые я его обернул, и был вкусен до того, что его было как-то жалко есть. Я как бы предчувствовал, что вскорости рыбка эта исчезнет со стола, думаю, даже кремлевских приемов. Куда она исчезла, кому она мешала, в какой Красной книге потерялись ее следы? Ведь была же, не только во времена "Сказки о золотой рыбке", а только что, на затерянном в тайге продскладе ГУЛАГа! Но нет ее, а то, что продается в магазинах под этой фамилией - оно даже не однофамилица селедки залом! Так пусть здесь будет ей памятник, в этой книге, как сгинувшему с лица земли динозавру.