Антон Чехов - Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7
{07314}
если встретишься с телегой, то потом уж не разъедешься. Мужики богалёвские слывут за хороших садоводов и конокрадов; сады у них богатые: весною вся деревня тонет в белых вишневых цветах, а летом вишни продаются по три копейки за ведро. Заплати три копейки и рви. Бабы у мужиков красивые и сытые и любят наряжаться, и даже в будни ничего не делают, а всё сидят на завалинках и ищут в головах друг у друга. Но вот послышались шаги. В комнату вошла Любка, девушка лет двадцати, в красном платье и босая... Она искоса поглядела на фельдшера и раза два прошлась из угла в угол. Ходила она не просто, а мелкими шажками, выпятив вперед грудь; видимо, ей нравилось шлепать босыми ногами по недавно вымытому полу и разулась она нарочно для этого. Калашников чему-то усмехнулся и поманил ее к себе пальцем. Она подошла к столу, и он показал ей в книге на пророка Илию, который правил тройкою лошадей, несущихся к небу. Любка облокотилась на стол; коса ее перекинулась через плечо - длинная коса, рыжая, перевязанная на конце красной ленточкой, - и едва не коснулась пола. И она тоже усмехнулась. - Отличная, замечательная картина! - сказал Калашников. - Замечательная! - повторил он и сделал руками так, как будто хотел вместо Илии забрать в руки вожжи. В печке гудел ветер; что-то зарычало и пискнуло, точно большая собака задушила крысу. - Ишь, нечистые расходились! - проговорила Любка. - Это ветер, - сказал Калашников; он помолчал, поднял глаза на фельдшера и спросил:- Как по-вашему, по-ученому, Осип Васильич, есть на этом свете черти или нет? - Как тебе, братец, сказать? - ответил фельдшер и пожал одним плечом. - Если рассуждать по науке, то, конечно, чертей нету, потому что это предрассудок; а ежели рассуждать попросту, как вот мы сейчас с тобой, то черти есть, короче говоря... Я в своей жизни много испытал... После учения я определился в военные фельдшера в драгунский полк и был, конечно, на войне, имею медаль и знак отличия Красного Креста, а после Сан-стефанского договора вернулся в Россию и
{07315}
поступил в земство. И по причине такой громадной циркуляции моей жизни, я, могу сказать, видел столько, что другому и во сне не снилось. Случалось и чертей видеть, то есть не то чтобы чертей с рогами или хвостом - это одне глупости, а так, собственно говоря, как будто вроде. - Где? - спросил Калашников. - В разных местах. Нечего далеко ходить, летошний год, не к ночи он будь помянут, встретил я его вот тут, почитай, у самого двора. Ехал я, это самое, помню, в Голышино, ехал оспу прививать. Известно, как всегда, беговые дрожки, ну, лошадь и необходимые причиндалы, да, кроме того, часы при мне и все прочее, так что еду и остерегаюсь, как бы, неровен час, не того... Мало ли всяких бродяг. Подъезжаю я к Змеиной балочке, будь она проклята, начинаю спускаться и вдруг, это самое, идет кто-то такой. Волосы черные, глаза черные, и всё лицо словно от дыму закоптело... Подходит к лошади и прямо берет за левую вожжу: стой! Оглядел лошадь, потом, значит, меня, потом бросил вожжу и, не говоря худого слова: "Ты куда едешь?" А у самого зубы оскалены, глаза злобные... Ах ты, думаю, шут этакий! "Еду, говорю, оспу прививать. А тебе какое дело?" Он и говорит: "Коли так, говорит, то привей и мне оспу". Оголил руку и сует мне ее под нос. Конечно, не стал я с ним разговаривать, взял и привил оспу, чтоб отвязаться. После того, гляжу на свой ланцет, а он весь заржавел. Мужик, спавший около печки, вдруг заворочался и сбросил с себя полушубок, и фельдшер, к великому своему удивлению, увидел того самого незнакомца, которого встретил когда-то на Змеиной балочке. Волосы, борода и глаза у этого мужика были черные, как сажа, лицо смуглое, и вдобавок еще на правой щеке сидело черное пятнышко величиной с чечевицу. Он насмешливо поглядел на фельдшера и сказал: - За левую вожжу брал - это было, а насчет оспы сбрехал, сударь. И разговору даже насчет оспы у нас с тобой не было. Фельдшер смутился. - Я не про тебя говорю, - сказал он. - Лежи, когда лежишь. Смуглый мужик ни разу не был в больнице, и фельдшер не знал, кто он и откуда, и теперь, глядя на него,
{07316}
решил, что это, должно быть, цыган. Мужик встал и, потягиваясь, громко зевая, подошел к Любке и Калашникову, сел рядом и тоже стал глядеть в книгу. На его заспанном лице показались умиление и зависть. - Вот, Мерик, - сказала ему Любка, - приведи мне таких коней, я на небо поеду. - На небо грешным нельзя... - сказал Калашников. - Это за святость. Потом Любка собрала на стол и принесла большой кусок свиного сала, соленых огурцов, деревянную тарелку с вареным мясом, порезанным на мелкие кусочки, потом сковороду, на которой шипела колбаса с капустой. Появился на столе и граненый Графин с водкой, от которой, когда налили по рюмке, по всей комнате пошел дух апельсинной корки. Фельдшеру было досадно, что Калашников и смуглый Мерик говорили между собой и не обращали на него никакого внимания, точно его и в комнате не было. А ему хотелось поговорить с ними, похвастать, выпить, наесться и, если можно, то и пошалить с Любкой, которая, пока ужинали, раз пять садилась около него и, словно нечаянно, трогала его своими красивыми плечами и поглаживала руками свои широкие бедра. Это была девка здоровая, смешливая, вертлявая, непоседа: то сядет, то встанет, а сидя поворачивается к соседу то грудью, то спиной, как егоза, и непременно зацепит локтем или коленом. И не нравилось также фельдшеру, что мужики выпили только по одной рюмке и больше уж не пили, а одному ему пить было как-то неловко. Но он не выдержал и выпил другую рюмку, потом третью и съел всю колбасу. Чтобы мужики не сторонились его, а приняли его в свою компанию, он решил польстить им. - Молодцы у вас в Богалёвке! - сказал он и покрутил головой. - Насчет чего молодцы? - спросил Калашников. - Да вот, это самое, хоть насчет лошадей. Молодцы красть! - Ну, нашел молодцов! Пьяницы только да воры. - Было время, да прошло, - сказал Мерик после некоторого молчания. - Только вот разве один старый Филя у них остался, да и тот слепой.
{07317}
- Да, один только Филя, - вздохнул Калашников. - Ему, почитай, теперь годов семьдесят; один глаз немцы-колонисты выкололи, а другим плохо видит. Бельмо. Прежде, бывало, завидит его становой и кричит: "Эй, ты, Шамиль!" и все мужики так - Шамиль да Шамиль, а теперь другого и звания ему нет, как кривой Филя. А молодчина был человек! С покойным Андреем Григорьичем, с Любашиным отцом, забрались раз ночью под Рожново, - а там конные полки в ту пору стояли, - и угнали девять солдатских лошадей, самых каких получше, и часовых не испугались, и утром же цыгану Афоньке всех лошадей за двадцать целковых продали. Да! А нынешний норовит угнать коня у пьяного или сонного, да бога не побоится и с пьяного еще сапоги стащит, а потом жмется, едет с той лошадью верст за двести и потом торгуется на базаре, торгуется, как жид, пока его урядник не заберет, дурака. Не гулянье, а одна срамота! Плевый народишко, что говорить. - А Мерик? - спросила Любка. - Мерик не наш, - сказал Калашников. - Он харьковский, из Мижирича. А что молодчина, это верно, грех пожалиться, хороший человек. Любка лукаво и радостно поглядела на Мерика и сказала: - Да, недаром его добрые люди в проруби купали. - Как так? - спросил фельдшер. - А так... - сказал Мерик и усмехнулся. - Угнал Филя у самойловских арендателей трех лошадей, а они на меня подумали. Их всех арендателей в Самойловке человек десять, а с работниками и тридцать наберется, и всё молоканы... Вот один и говорит мне на базаре: "Приходи, Мерик, поглядеть, мы с ярмарки новых лошадей пригнали". Мне, известно, любопытно, прихожу до них, а они, сколько их было, человек тридцать, скрутили мне назад руки и повели на реку. Мы, говорят, тебе покажем лошадей. Прорубь одна была уже готовая, они рядом, этак на сажень, другую прорубили. Потом, значит, взяли веревку и надели мне под мышки петлю, а к другому концу привязали кривую палку, чтоб, значит, сквозь обе проруби доставала. Ну, просунули палку и потянули. Я, как был, в шубе и в сапогах - бултых в прорубь! а они стоят и меня попихивают, кто ногой,
{07318}
а кто колуном, потом потащили под лед и вытащили в другую прорубь. Любка вздрогнула и вся сжалась. - Сначала меня от холода в жар бросило, - продолжал Мерик, - а когда вытащили наружу, не было никакой возможности, лег я на снег, а молоканы стоят около и бьют палками по коленкам и локтям. Больно, страсть! Побили и ушли... А на мне всё мерзнет, одежа обледенела, встал я, и нет мочи. Спасибо, ехала баба, подвезла. Между тем фельдшер выпил рюмок пять или шесть; на душе у него посветлело и захотелось тоже рассказать что-нибудь необыкновенное, чудесное, и показать, что он тоже молодец и ничего не боится. - А вот как у нас в Пензенской губернии... - начал было он. Оттого, что он много пил и посоловел, и, быть может, оттого, что он раза два был уличен во лжи, мужики не обращали на него никакого внимания и даже перестали отвечать на его вопросы. Мало того, в его присутствии они пустились в такие откровенности, что ему становилось жутко и холодно, а это значило, что они его не замечали. Манеры у Калашникова были солидные, как у человека степенного и рассудительного, говорил он обстоятельно, а зевая, всякий раз крестил себе рот, и никто бы не мог подумать, что это вор, бессердечный вор, обирающий бедняков, который уже раза два сидел в остроге, и общество уже составило приговор о том, чтобы сослать его в Сибирь, да откупились отец и дядя, такие же воры и негодяи, как он сам. Мерик же держал себя хватом. Он видел, что Любка и Калашников любуются им, и сам считал себя молодцом, и то подбоченивался, то выпячивал вперед грудь, то вытягивался так, что трещала скамья... После ужина Калашников, не вставая, помолился на образ и пожал руку Мерику; тот тоже помолился и пожал руку Калашникову. Любка убрала ужин и насыпала на стол мятных пряников, каленых орехов, тыквенных семечек и поставила две бутылки со сладким вином. - Царство небесное, вечный покой Андрею Григорьичу, - говорил Калашников, чокаясь с Мериком. -