Иван Подсвиров - Касатка
Тошно... Первая жинка от него сбегла, - продолжала она, - а Марфу Безродневу с детишками он, враг, сам бросил. Тут его с должности сняли шибко круто брал.
Вскорости и другие делишки открылись. Темные... Оттяпал себе пальцы и сбег с фронта. Сюда приезжал один дядька, с ним в одной части служил, так все рассказывал про него. Шила в мешке не утаишь... Дети после этого от него отшатнулись. Стыдно за такого отца. И с той поры он не высыхает, пьет. Как аукнулось, так и откликнулось, - сказала она с убеждением и прихлопнула ладонью по ситу. - Мертвый человек.
- Где он живет?
- Во-он, за моими вишнями его крыша. Через две хаты, - показала она. Купил себе завалюшку... Жалится!
Мой Миша голову в бою сложил, а ему плохо - жалится. Как хочешь, Максимыч, а не люблю я его. Сосед, а душа к нему не лежит. Ходит, враг, выглядает, кто поднесет.
- Притих, - сказал я. - Объездчик был лютый.
- То другое дело, - мягко возразила она. - Служба... - Опять с робкой надеждой, пытливо глянула на меня и замахнулась ситом. - Ну его, много чести об нем печалиться. Конченый человек. Когда его жалко станет, а когда вспомню Мишу - на клочки бы Крым-Гирея порвала. Во, Максимыч, какая я!
Настал подходящий момент сообщить ей радостную весть.
- Сегодня был у Матвея, - начал я. - Поговорили.
- Ну? - Касатка затаила дыхание, замерла.
- Живите спокойно, вас не тронут.
- Это Матюшка сказал?
- Он.
Сито выскользнуло из рук Касатки и покатилось к воротам. Она проследила за ним взглядом, но вслед не побежала.
- Спасибо, Максимыч, - поблагодарила она с такою душевною проникновенностью, с какою меня еще никто до этого не благодарил. - Вот уважил так уважил! Век буду помнить. Значит, я напрасно переживала. Отрубя вею, а сама гадаю: как дело-то мое обернется, каким концом?
Значит, пронесло... не спихнут бабку бульдозером? - Ее глаза сияли бесконечным счастьем.
- Не волнуйтесь.
- Я всегда, Максимыч, говорила: Матюшка человек понятливый. Да вот не знала, с какого боку к нему подсесть. Ум за разум заходил. А вы словечком небось обмолвились - и готово, договорились. Живи, бабка, у кургана, копти белый свет. Спасибо, Максимыч. Сказано - ученые люди! А тут век была дурой, дурой, видать, и помру.
Слово путное не умею сказать.
Она живо подскочила к неприкаянно лежавшему у ворот ситу, схватила его и подалась в хату, объясняя на ходу:
- Я, Максимыч, лапши сварю. С утятинкой. Отпразднуем!
Вышла из сеней, внезапно нарядная, в штапельном платье: мелкие пестрые цветы по голубому. Набрала щепок и, важно проплыв мимо меня, похвалилась:
- Дочкино... Нонче в самый раз пошиковать в нем.
С хлопотливым щебетаньем, с гомоном и мягким свистом носились у окон ласточки и на секунду повисали у стекол, трепеща крыльями. Касатка задержалась на пороге и, следя за ними, сказала как о свершившемся:
- К гостям. Надо выглядать Дину.
Ее пророчество сбылось: назавтра приехала Дина с детьми. Мальчик и девочка, лет девяти и семи, были смуглые, курчавые и не в меру шустрые. Без колебаний приняли они от меня гостинцы и, сияя угольно-черными глазами, выскочили из хаты и устроили во дворе беготню. Мы остались втроем. Еще при первом взгляде на Дину меня постигло разочарование: непривычна оказалась ее полнота, округло-пухлые плечи, расплывшиеся черты смуглого лица, грустный взор некогда жгучих, приводивших меня в трепет глаз. Ее образ никак не вязался с тою школьницей, снившейся мне в юношеских снах, из-за которой я схлопотал себе жестокую лихорадку. Тонким женским чутьем она, вероятно, угадала мое состояние, вместе с табуреткой отодвинулась в сумрак угла в своем бежевом, наверняка сшитом по случаю приезда костюме, с горечью обронила:
- Да, Федя, мы уже не те. Бежит времечко.
Потом Дина рассказывала грудным и печальным голосом, что муж ее, пьяница непробудный, натворил дел в глупой драке и надолго сел в тюрьму, поэтому она и вернулась к матери, мать никуда не выгонит, и вдвоем будут они воспитывать, доводить до ума детей, пока их отец не вернется. Лично ее жизнь кончилась, о себе она уже и думать перестала. Все прошло...
Касатка толклась у печи в новом фартуке и, озаренная бликами нагоревшего жара, помешивала вскипевшие в чугуне галушки.
- Не бери в голову, Дина. Ты еще молодая. Я в твои годочки вон как дуросветничала. Гопака на весь край выбивала. И ты не теряйся.
- А я, мама, и не теряюсь. С вами как-нибудь перебьюсь.
- Устроишься в колхозе учетчицей. Будешь в конторе сидеть, на нас сверху поглядать. А я с внучатами управлюсь сама. Бабка умеет нянчиться!
- Ой, мама, если бы не вы, что б я и делала с ними.
Даже страшно подумать.
- Его, врага, там быстренько отучат в бутылки окунаться. Вернется человеком. Надумает опять задаваться, я его враз приструню. На цыпочках заставлю ходить. Эге!
Я не посмотрю, что он слесарь.
Дина жалась в углу и стеснительно поглядывала на нее из сумрака:
- Хатка у вас маленькая, негде и повернуться. Где мы уместимся с такой оравой?
- В тесноте, да не в обиде.
- Она не завалится?
- Эта хата еще нас с тобой переживет. Стойкая! - ободряла ее Касатка.
- Отвыкла я. Чего-то боюсь. Каждый день воду на себе носить, печку растоплять...
- Живой огонек теплее. - Касатка поворошила кочергою жар, весело кивнула: - Ишь как румянится! И по воду люблю я на Касаут ходить. Колодезная хужей. Жесткая. Пешочком туда-сюда пройдусь - душа омолодится.
- Без газа, без воды... как жить? - почти с отчаянием спросила Дина.
Касатка не ответила ей. Рогачом ловко поддела чугун и, вытащив его из печи, выставила на лавку. Затем с каким-то медленным, несвойственным ей подозрением обвела глазами чисто побеленные стены, скособоченные оконца, открыла сундук и с видом крайней озабоченности стала перебирать кофточки, платки. Ничего не вытащив, опустила тяжелую крышку и повернулась лицом к Дине:
- Верченой делаюсь. Вчерашний день искала... А мы за эту хату с Максимычем вон как бились! Еле защитили поместье.
- От кого?
- Председатель выселяет меня в казенный дом. Максимыч заступился. Да, видать, зря я наседала на Максимыча. Зря он столько хлопот принял. Кабы все загодя знать. Ты же раньше не писала...
- А что, мама?
- Да что. Голову морочили Матюшке. Не надо было противиться.
Я коротко объяснил Дине суть дела. Черные глаза ее ожили, повеселели, вспыхнули прежним блеском.
- Конечно, мама, противиться смешно. Вы же слепнете в этой курнушке. Господи, за что тут держаться? За печку?
- А я больше не держусь, - помедлив, возразила Касатка. -Лишь бы вам хорошо было. С вами я теперь заживу! Крюком меня не достанешь.
Дина, волнуясь, пересела к столу и рассуждала вслух: - Значит, мы получим квартиру со всеми удобствами. В ней две или три комнаты?
- Дадут и три, если ты запишешься в колхоз. Не дюже много охотников на этот дом.
- Люди еще не раскусили, - сказала Дина. - Надо, мама, поторопиться. Вам самую большую и светлую комнату отведем.
- Да мне где бы ни притулиться, лишь бы рядком с внучатами. - На лице Касатки блуждала растерянная, виноватая и в то же время счастливая улыбка. - Вот бабка. Из ума выжила. Небось и правда в казенном доме тепло да хорошочко. А тут зимой черти пляшут, холоду хвостами нагоняют. - Она подхихикнула в кулак и тут же, глянув на меня, осеклась, призадумалась, извиняющимся тоном тихо объяснила: - Ты уж не обижайся на тетку.
Сам видишь: куда им без меня?
Она поглядела в огород, где стеною зеленели вишни, погладила стекло ладонью, через силу улыбнулась:
- Я буду к ним наведываться в гости. Их не порубят?
В это время разыгравшиеся дети выдернули из кучи дров по длинной хворостине и рванулись хлестать забор с таким упоительным восторгом, точно перед ними было живое и враждебное им существо. Я вышел в сени угомонить их, но мальчик лихо пронесся по двору и с необъяснимой мстительной злостью резанул жидкой, свистнувшей в воздухе хворостиной по лепившимся на стене черно-синим гнездам. Ласточки выметнулись из-под застрехи, подняли переполох, беспорядочно, ошалело зашныряли возле окон. Среднее гнездо отстало и упало наземь, из него полетели перья и пух. Я выхватил у мальчика хворостину, и тут показалась на пороге Касатка. В один миг она оценила все, что произошло, прислонилась к косяку и взялась за сердце:
- Ох, Максимыч, все. Переедем.
Ласточки носились над хатой и оглашали двор суетливым, казалось, прощальным писком.
- Какой грех! - охала Касатка. - Они обиделись на меня.
На закате шел я клеверным полем мимо Чичикина кургана. Солнце медленно клонилось к земле, малиновая полоска неба рдела на горизонте, и на траве лежал мягкий алый свет. Глазам от него было покойно, то же умиротворение и спокойствие проникало в душу, наполняя ее ощущением слитности со всем этим добрым и тревожным миром, с небом и вечерним солнцем, с травой и редкими, стыдливо озаренными, розово вспыхнувшими облаками; кое-где волокна их струились по горизонту и тонко светились... Дойдя до того места, где стоял баз, а теперь жадно, неистово зеленел и цвел клевер, я вспомнил нашу Маню с белой проточиной на лбу, ее жалобное мычание и вздохи, тугой перехлест молока в ведре, голос матери за воротами и устрашающий сумрак за курганом, в молчаливых полях, вспомнил все это - и меня охватила щемящая сладкая боль: думалось ли мне, мечталось ли в ту пору, что вот таким, как сегодня, буду я шагать на заходе солнца по этому полю? Шагать и так же, как тогда, надеяться на чтото лучшее, что непременно встанет, возникнет впереди наградой за долгое ожидание... Настанет осень, и там, за станом, начнут строить невиданную в округе ферму, навезут горы кирпича, железобетонных плит и металлических конструкций, взревут бульдозеры и засинеют огни электросварки - закипит новая, вечно молодая жизнь. "Пусть кипит, - думал я с облегчением и с тайной завистью к тем, кто станет ее хозяевами. Течет Касаут, и река жизни должна течь. Так было и так будет всегда".