Валентин Свенцицкий - Избранное
Такого мнения я держусь о других людях. Ну, а обо мне и говорить нечего. Я никогда и заикнуться не мог о том, что во мне делается. Как заколдованный актер, по внушению чьей-то проклятой силы, залез я в костюм, замазался гримом и, изнемогая от усталости, изо дня в день, из года в год, не видя конца перед собой, должен играть одну и ту же ненавистную роль…
В этот вечер Верочка, как нарочно, была оживлена и весела чрезвычайно. Болтала она без умолку. Рассказывала о Трофиме Трофимовиче, о поездке на мельницу после моего отъезда из деревни, о какой-то пресмешной девочке, которая говорила: «Привези мне куклу, чтобы етик был маленький, как ноготок там, где тейненький».
Мне она слова не давала сказать. Ее оживление и наивная веселость только еще более подзадоривали меня. Смеясь, она нагибалась вперед всем туловищем, и, глядя на нее, я думал: «Вот, постой, я тебя огорошу». И при мысли, как она побледнеет, как потемнеют глаза ее и тоненькие ручки бессильно упадут на колени, сердце мое тревожно замирало и судорога кривила рот.
Вообще в моей внешности, очевидно, появилось что-то странное.
По крайней мере Верочка внезапно переменила тон и, не по-детски серьезно посмотрев мне прямо в глаза, тихо спросила:
– Что с вами?
Я так ждал этого момента, так ждал, что разговор как-нибудь случайно приблизится к нужной для меня черте, что вдруг заволновался весь; ничего не мог ответить и только улыбался, чувствуя, что улыбка выходит глупая, неуместная, и краснея за свою улыбку.
– Вы расстроены чем-то, – участливо продолжала Верочка, со вниманием осматривая меня. – Вы, может быть, нездоровы.
– Это вы так потому говорите, – запинаясь, начал я, – что вы еще очень маленькая, совсем еще девочка… Если бы вы побольше были, вы бы знали, что порядочные люди здоровыми никогда не бывают.
Верочка молча, с недоумением смотрела на меня. А мне только этого и нужно было.
– Да, да, – с жаром продолжал я, – что-нибудь надо одно выбирать – здоровье или порядочность. Нервы человеку для чего, вы думаете, даны? Для счастья, да, для счастья? Нервы даны, чтобы с ними жить при нормальных условиях, чтобы одну радость да безмерную благодать Божию ощущать. Чтобы с улыбкой встать, за день одно райское блаженство пережить, а вечером с той же улыбкой лечь спать. Вот для чего нервы даны. А вдруг вместо того, вместо райского-то блаженства, по ним с утра до вечера что есть силы палкой бьют. Какое же тут здоровье. Здоровыми могут быть или дети, или мерзавцы – потому что и те и другие ничего не видят дальше самих себя.
– Опять, опять вы за старое, – всплеснула Верочка руками и заговорила так же порывисто, с тем же увлечением, с которым она вообще все делала. – Разве же мало на свете счастья? Разве мало на свете благодати Божией, как вы выразились? Нужно уметь видеть хорошее. Злое видеть гораздо легче, потому его и кажется больше в жизни. Вы говорите: «дети или мерзавцы». Разве можно так говорить? Вы не имеете права так говорить. Вы в Христа верите, а Христос о детях так не говорил… Просто вы капризничаете, вот что я вам скажу.
Но Верочка теперь для меня была не тем, что в деревне. Ее упорство лишь ожесточило меня.
– Где это вы счастье увидали? – с ненавистью сказал я. – Вы еще жизни не знаете. Всюду разврат, нищета, голод. Всюду люди страдают, до исступления страдают, до скрежета зубовного, а вы – «благодать Божия»! Позвольте-ка вас спросить, что если бы человек от сырости, от голода, от разврата на глазах ваших умер, могли бы вы с улыбкой спать пойти? А что изменится от того, что не на глазах? Для порядочного человека ничего не изменится. Порядочный человек одинаково людей любит, и когда они перед глазами страдают, и когда за версту страдают. А если так, то позвольте вам заявить, что не один человек, сотни людей мрут в подпольях. И раз вы это знаете, вы должны так же страдать, как если бы они умирали на ваших глазах. Порядочный человек ни одной минуты не проживает на свете без слез…
– Неправда, неправда, – махала руками Верочка, вскакивая и от волнения бегая по комнате. – Прекрасно даже можно и улыбаться, и смеяться, и все что хотите… Конечно, на свете много зла, я это тоже прекрасно знаю, не думайте, пожалуйста, только позвольте и вас тоже спросить: разве не существует нравственного удовлетворения? Как, по-вашему, неужели человек, который целый день с утра до вечера работает, приносит пользу, всего себя отдает на служение людям, на борьбу со злом и страданием, ужели такой человек не может, как вы выражаетесь, «с улыбкой спать пойти». Не может, не может? – наступала на меня Верочка.
– Не может, – с каким-то злорадством, тоже встав с своего места, сказал я. – Вы только представьте такого человека. Не словесно, не отвлеченно, а плотью и кровью представьте, живым, в пальто, шляпе… Вот приносил-приносил этот ваш человек пользу, и захотелось ему чаю напиться. Зашел он в трактир; а в трактире такой гвалт, что голова кругом идет. (Этот случай действительно был со мной, и теперь, говоря с Верочкой, я, не знаю почему, его вспомнил.) Вот взошел он и видит: за одним столом сидит жирный-прежирный господин, красный, потный, и орет во все горло:
– Ползи, на коленях ползи… Не прощу…
Перед ним на коленях валяется женщина, больная, истерзанная.
– Ползи, – орет толстый мужчина. – Дальше встань, больше ползи…
И женщина трясется вся и ползет по грязному полу. Но лишь только подползает она, он тычет ей в лицо ногой.
– Еще раз ползи… снова ползи…
И снова та же история.
Так вот, как вы думаете, ночью, придя к себе в комнату, закутавшись одеялом, не станет страшно этому добродетельному человеку за все безобразие жизни, за весь ужас ее? И как вы думаете, улыбнется он от сознания «исполненного долга» или разрыдается, в подушку уткнувшись, вспомнив всю эту отвратительную сцену?
Верочка молчала, как пришибленная.
– Вы еще жизни совсем не знаете, – мягко сказал я, чувствуя, что над нею имею власть. – Потому не знаете и того, сколько в ней самой беспросветной тьмы, самой непроходимой грязи. По внешнему виду в жизни все весьма благополучно. Идете вы по улице, люди попадаются все такие приличные: толкнут – извинятся, это ли еще не культура?
На лбу ведь ни у кого не написано, что, мол, сей благообразный господин – подлец, развратник, что в душе у него ни одного живого места нет. Да что на улице. Другого вы несколько лет знать будете, все такие слова хорошие говорить будет, а в душе-то у него на самом деле одна гнусность. И никогда этой гнусности вы не узнаете, никогда, никогда.
– Что вы говорите, – как рыдание вырвалось из груди Верочки.
– Правду говорю, по опыту говорю. Я тоже не сразу христианином стал, бывали страшные паденья во мне, и никто не замечал этого… Больше того.
– Но разве же искреннего человека сразу не видно? – наивно, но с глубокой тоской перебила меня Верочка. – Я понимаю, что хорошие слова можно по заказу говорить, но глаза, жесты, голос, интонация…
– Так вы действительно убеждены, что искреннего человека всегда можно узнать?
– Всегда, – твердо сказала она.
– Ну, а как вы думаете, искренний я человек или нет? – неожиданно для самого себя спросил я. Как паук, с жадностью я смотрел на Верочку, задыхаясь от притягательно-томительного чувства, подобного тому, какое испытываешь, заглядывая в черно-синюю глубину пропасти.
Верочка с удивлением посмотрела на меня: видимо, она тоже не ожидала этого вопроса. Наконец сказала:
– Искренний.
Я ждал этого ответа, но, может быть, именно потому, что так ждал его, почти до обморока был потрясен им. «Антихрист я, развратник, мертвец полусгнивший!» – хотелось крикнуть мне. Всего меня так и подмывало.
Но вместо этого я заговорил таким проникновенным, таким вкрадчивым голосом, в то время когда в душе моей все было в движении, все рвалось наружу, что даже я сам поддался впечатлению искренности своих слов и почувствовал, как задрожал на лице моем каждый мускул и губы от волнения стали насилу выговаривать слова.
– Друг вы мой, – сказал я, – вы правы, я человек искренний, поверьте, я мог бы по внешнему виду оставаться совершенно таким же в то время, как душа моя иссохла бы от сладострастья, фантазия вконец была бы испорчена и воображение, кроме утонченнейшей извращенности, другой бы не знало пищи. И вы, повторяю, никогда, слышите – никогда не узнали бы, что творится в душе этого человека. Вы думали бы, что он человек горячий, пламенный, а он был бы холоден, как труп. Вы воображали бы, что он верит в Бога, почти святой, а он просто бы боялся смерти.
Верочка, бледная, уничтоженная вконец, слушала с инстинктивным страхом мою вкрадчивую речь. Видимо, она смутно угадывала какую-то бездну, в которую, может быть, лучше и не заглядывать. Я видел, что нервы ее взвинчены до последней степени и что незаметно для нее самой все ее нежное, полудетское тельце дрожит мелкою дрожью…
И тут-то произошло нечто странное. Тот неожиданный конец разговора, о котором говорил я.