Александр Каменецкий - Двадцать рассказов
Ладно... Как Мишка-меченый свободу объявил, вы теперь больно грамотные стали. Небось, слыхал про эти дела, сынок? Культ личности, все такое... В общем, не нужна тебе политинформация, все одно ни черта не поймешь. Кровь у тебя уже другая, не того цвета. Что говорить... В жизни дорог много, каждый своей дорожкой в ад приходит. Забудем. Ты лучше послушай, какая зима в тот год стояла. Страх, Сереженька! Наденешь три тулупа, выйдешь на двор - и, вроде, ничего, только дышать нельзя. Не можешь вдохнуть, хоть тресни. А потом вся рожа сразу коркой берется, хуже коросты, губы лопаются, пасть ни закрыть, ни открыть. Но это еще сначала. Потом чуешь: ты вроде как не на воздухе стоишь, а в киселе. Идешь, и кисель этот расталкиваешь, а во всем теле сонная одурь. Такой мороз, он уже не холодный, он тебя как будто растворяет, не чуешь ни рук, ни ног. Даже моргать тяжело, веки отнимаются. Человек может так себе ухо отморозить, что оно в тепле просто почернеет и отпадет. Или нос. Сам видел. Но главное, что ты этого холода уже как бы и не замечаешь, у тебя мозги останавливаются. Выскочил - вроде, тепленько, покрутился туда-сюда, забежал в дом - там буржуйка раскаленная. Только она, зараза, не греет - обжигает, а согреть не может, так ты себя чувствуешь. Посидишь с полчасика, и вдруг такая боль! Руки, ноги, лицо! Сидишь и воешь, а надо радоваться: если болит, значит, не до конца отморозил. Так-то. Но это все когда ветра нет, а поднимется ветер - капут. Застало тебя за околицей - прощай. Дороги не найдешь, хоть даже тебя черти за шкирку домой поволокут, да и просто околеешь по пути. А в ту зиму было страшнее, чем конец света. С ноября месяца взялось наяривать, и день за днем все хуже и хуже, так что к Рождеству на Пуркулае кое-кого хоронить пришлось. Только куда хоронить непонятно, земля как сталь. Клали человека под забором, да и все тут, аж до самой до весны - небось, не протухнет. А сколько полегло зека, ты меня не спрашивай, никто им счету не вел.
Значит, говорю, зима стояла, да-а... Зима 53-го года. Отец народов, значит, как помер, и такое в мире началось: лето не лето, зима не зима... Как Сталина не стало, Лаврентий Палыч амнистию объявил для тех, кто по уголовным статьям. Гудели на зонах сильно, дым коромыслом стоял, и многие тогда на волю вышли, кого, может, лучше бы, Сереженька, в мешок - да в прорубь...
Чего тебе еще рассказать, чтоб ты затравку понял? Жила там одна семья: дед Ермолай, дочка его и малой пацан Пашка. Ермолай в милиции служил, хотя и на пенсии, был один на Пуркулае за всю Советскую власть. Вроде, воевал, медальку таскал, а на самом-то деле ходил вертухаем на 85-м километре. Здоровый бык, килограмм под сто. Дочку его Настасьей звали, ее мужа под Курском убило, и жила она вдовой. А Пашка был вроде как в приймах, папка с мамкой на поселении, в общем, загнулись в войну, а пацана в семью определили, куда ж его еще девать. Настасья красавица была баба, таких у вас в столицах хрен найдешь, а Пашка, пасынок, значит, квелый, все болел и вроде как чуток не в уме, хотя кто его знает. Дом у них был получше, чем у всех, Ермолай его своими руками срубил. Хороший дом, чисто крепость. И уж не знаю как, но завели они себе пару коней. Ой, что за кони, сынок! Любишь, нет? На скачки ходишь? А я прямо места себе не найду , когда коня вижу. Такая красота, лучше не бывает. Глаза у них какие! Умные, добрые, как человеческие глаза. Да что там человеческие, людишкам в зенки лучше и не заглядывать, такое увидишь... А вот конь - он как Иисус Христос: с такой добротой, с такой лаской на тебя глядит, как будто все понимает, душу твою понимает всю насквозь, и все может простить, значит... Индусы, вон, дураки, на коров молятся, а что корова - у нее глаза тупые, совсем человеческие. Другое дело конь, перед ним, знаешь, и стоять бывает совестно. Такой взгляд, что вот иногда хочется обнять его за морду и долго плакать... Люби коней, сынок, у них многому научишься. Хотя тебе оно, кажется, и не надо, таких тоже в гроб кладут, не переживай...
Вот и у Ермолая хорошие были лошадки. Знаешь, как он их прозвал? Братец и Сестрица. Жеребятами прикупил, вырастил, выхолил, как собственных детей. Они, вроде, до настоящих коней толком и не доросли: маленькие, мохноногие, ушастые, пегой масти, а морды смышленые такие, как иногда бывают у дворняжек. Людей различали сразу. Если злой пришел, они носы воротят, фыркают, а если добрый - кидаются со всех ног, губы тянут, чтоб хлебца дал, хвостом себя по бокам лупят. Черт знает что, а только не простая скотина, им бы в цирке выступать. И нравом сами добрые. Есть кони ух какие злющие, с норовом, бывают с норовом, но уже объезженные, забитые, иных вконец забивают, есть еще от рождения тупые или безразличные твари... А эти - ну, другие, честное слово! Крикнешь на них - обижаются, ласково скажешь или просто серьезно - понимают с полуслова. Веришь: никто их в жизни пальцем не тронул. Ни кнутом, ни даже хворостиной, незачем было. Ведь есть такой конь, которого стегать надо и стегать, чтобы за ум взялся, а им одного взгляда достаточно было.
Ходили они всегда парой - Братец с Сестрицей. Летом паслись в лесу, уходили на целый день, и что ты думаешь? Ни разу не заблудились, ни разу их мишка не пугнул или там рысь. Утром Ермолай загон открывает уходят, а стемнеет, уже тут как тут: скачут вприпрыжку друг за другом, копытами взбрыкивают, ржут - дом чуют. Обхохочешься. Не было такой души на Пуркулае или в тайге, чтобы их не любила, это уж, сынок, ты мне поверь. Почему, ты спросишь? Тут дядя Коля тоже кой-чего надумал, покуда жизнь свою жил. Природа нас, значит, двуногих, создала, и вышла у ней ошибка. Не разумное получилось существо, а херня на постном масле. И вот она теперь с разных других концов заходит, пробует. Ермолаевы лошадки, я так мыслю, уже и не совсем животные были... ну, да Бог с ним. Не знаю, в общем.
Чего я, Сережа, так долго об этих конячках толкую? Потому, что все дело-то было в них, а не в людях. Так слушай дальше, не перебивай деда. Больше всех Братец с Сестрицей любили малого Пашку, а он - их. Пацан, я тебе говорю, был с приветом: такой белобрысый, тощенький, зубы редкие, голова на шее как-то косо торчит, словно сейчас отломится. Глазищи круглые, как два пятака, и он ими все время куда-то мимо глядит, глядит, и не моргает. Заикался он еще, бекал, мекал, двух слов связать не мог и слонялся целыми днями по двору без дела, его, убогого, чего делать заставишь? На Пуркулае Пашку все за дурачка и держали, и дед его крепко не любил: не то классовая такая вражда, не то жалел, что своих внуков нету. Он же пацана не хотел брать, ему дали и не спрашивали, а теперь вон, ходит позорище, сопли по рубахе текут... В общем, снюхался этот Пашка с лошадьми. Да так крепко, водой не разольешь. Чуть свет подхватится, кусок в зубы - и скорее к ним. Те рады, ржут-заливаются, оближут его с головы до пяток, и бегом за околицу. Когда Ермолай в первый раз Пашку на дворе на нашел, схватил ружье - и в лес. Приволок да всыпал от сердца. Ты сам посуди: ребенок один в тайге, куда и взрослые сами не ходят. Что ты думаешь: пацан все стерпел, не пикнул. А наутро, когда его дед с лошадьми в лес не пустил, сел посреди двора, и давай реветь. Час ревет, два ревет, три... Ермолай с дочкой уже не знали, что и делать, перетрухали, значит, медку ему, варенья или игрушку - ни в какую. Братец с Сестрицей поодаль стоят, наблюдают. Короче, переорал Пашка всех и кажен день в лесу пропадал до заката. Хоть бы волос с головы упал! Хоть бы оцарапался разок! Щеки себе наел, поправился маненько, на нормального стал похож. Вот такие чудеса на свете творятся, сынок, расскажешь кому-нибудь - не поверит. Ты тоже, я погляжу, не веришь старику, а ведь это еще цветочки, дальше будет совсем как в сказке...
Той зимой досталось всем. В декабре замело дороги, а дорог там нигде нету. В общем, ни вездеходом, ни на лыжах - никак. Машиной не пройти, а сам если и попрешься, что толку? Больше мешка муки не увезешь, а взять его все равно негде. Голод, Сереженька, да какой! Помер вождь, и все в мире сразу сдвинулось. Летом ни грибов, ни ягод, куда оно все подевалось, холод, дожди, картоха в земле гниет... Ни черта на зиму толком не запасли, а тут как вдарило! Пару раз пытались было с самолета продукты сбрасывать, а потом забили на это дело, потому как кончился в стране порядок. Тут вообще неясно, как жить дальше, четыре зоны ревут и гудят, а ты говоришь: вези самолетом муку и тушенку на Пуркулай. Не до того, сынок.
Знаешь, что в мороз самое дорогое? Дрова. Потому как топором ни черта ты не срубишь, лупишь по дереву, а оно как каменное, только звенит. Пила - то же самое, а бензинок на Пуркулае не было. И не помашешь топориком особо: задубеешь. Выходит, что с осени запас, то твое. Поленья - на вес золота, их на продукты меняли. Люди всю скотину, что была, забрали в дом: и от нее тепло, и скотина у печки погреется. Ох, как Ермолай лошадок своих берег, последним делился, да как убережешь, если всем жрать нечего? Отощали, кожа да кости. Морды жалобные, жмутся друг к дружке, дрожат, да еще и Пашку греют, дышат на него. Пацан от лошадей вообще ни на шаг, как будто совсем ума лишился. Настасья-то его жалела, а дед только рычал в углу тихонько. А люди, сынок, в такую погоду начинают помаленьку головой трогаться: сидитсидит человек, потом вдруг как накатит! Или страх, или злоба, или еще чего-нибудь, некоторые вообще башкой о стену бьются. Почему? Не знаю, загадка природы. Водка спасает, конечно, но водка на Прукулае была дороже хлеба, на крайний случай берегли. Голодно, холодно до самых костей, и сам не знаешь, чего от себя ждать. В общем, сплошное веселье, как на хорошей свадьбе.