Григорий Свирский - Ветка Палестины
Они близились, как близится тяжелый, разог гнавшийся состав. Все вокруг начинает дрожать. Даже земля
А мы с Полиной словно бы стоим возле гудящих рельсов, и так хочется лечь на землю, чтоб не втянуло под колеса юбилейным вихрем.
Уж не только "Правда" -- все газеты набухали еврейскими фамилиями, как кровью. Один высокопоставленный погромщик, из писателей, заметил весело: газеты приобрели шолом-алейхемовский колорит. . .
"Крокодил" -- тот прямо захлебывался от еврейских имен. Такие, право, смешные.
К юбилеям готовились, как в царское время к выносу хоругви. Прочищались голоса. Звенели стекла b еврейских домах. Вначале вынесли, как водится, под величание малую хоругвь. Бумажный хор тянул в один голос: "Верный сын советского народа. Вы всей своей жизнью и деятельностью показали вдохновляющий пример". Это о Лаврентии Берии. Пятидесятилетие "верного сына".
Отпраздновали, и смрад усилился.
Затрещали в юбилейном огне почему-то японские имена. Оказывается, это генералы - отравители от бактериологии.
Приберегли отравителей - для светлого праздничка. Подобно ядовитым дымовым шашкам, они придали юбилейному смраду резкий, отвратительный привкус.
"Чего церемониться с японскими и нашими злодеями,-- услыхал я в те дни на одном из митингов. -Всех на одну осину".
Приготовления заканчивались. Ждали выноса главной хоругви...
Органы порядка, естественно, были приведены в боевую готовность; наш участковый просто превзошел самого себя.
Он влетел к нам. Без стука. Вернее, постучал, но тут же, не дожидаясь ответа, открыл дверь. Хотел застать врасплох. И действительно - застал.
Полина сидела за столом с карандашом в руках и листала реферативный журнал "Chemical abstracts". Я правил на подоконнике рукопись романа, четыре экземпляра. Вся комната бела от бумаги. Точно в листовках.
Рослый, моложавый, с комсомольским румянцем во всю щеку, участковый спросил меня о прописке. О чем еще мог спросить?
Он давно знал, что я - коренной москвич, прописан по всем правилам (а то бы он с нами разговаривал'.), и потому, не слушая меня, шарил и шарил обеспокоенным взглядом по столу, по подоконнику. по полу.
- Сами печатаете на машинке? - спросил он, когда пауза невыносимо затянулась.-- Нет? Значит, большие деньги тратите.
Снова помолчали.
- Это же на каком языке книга? - спросил он, шагнув к Полине.
- На английском,- ответила Полина.
- На английском?.. Да-а... Про что это?.. И читаете? - почти дружелюбно спросил он.- Как по-нашенски?
- Читаю,- ответила Полина, и вдруг расширившиеся глаза ее блеснули озорством.-- Хотите послушать одну страницу? Прекрасная страница.
-Ну что ж,- озадаченно ответил участковый и присел у двери, по-прежнему озирая стены, углы, а то вдруг приподнимаясь, словно ища тайник.
"Тайник" был за подушкой.
За высокой Полининой подушкой с домашней кружевной накидкой стояло несколько красных томиков. Полина купила, когда денег не хватало и на хлеб.
Они были заложены цветными закладками на тех страницах, к которым Полина потянулась, когда антисемитский разлив заплескался у самых ног.
Так, ослабев, она принимала женьшень. Корень жизни.
Полина, откинувшись на стуле, достала из-за высокой подушки один из томиков, проложенных закладками, и стала читать звонко и предельно отчетливо, так, чтоб каждое слово, как говорят в театрах, отскакивало от зубов. Она цитировала, почти не заглядывая в книгу, по памяти:
- "У нас много острили по поводу того, что "Русское знамя" вело себя очень часто, как "Прусское знамя". Шовинизм остается шовинизмом, какой бы национальной марки он ни был..." Понятно? -- спросила Полина, подняв глаза.
-- Н-нет! - честно признался участковый. И вглядевшись в обложку: Владимир Ильич?.. Это какой том?.. Мы этот том еще не проходили.
Полина, помедлив, взяла другой том с закладкой. Этого уж нельзя было не понять:
"Ненависть царизма направилась в особенности против евреев... Царизм умел отлично использовать гнуснейшие предрассудки самых невежественных слоев населения против евреев, чтобы организовать погромы, если не руководить ими непосредственно..."
Полина, не глядя, раскрыла следующий:
"...И школа, и печать, и парламентская трибуна -- все, все испольбзуется для того, чтобы посеять темную, дикую, злобную. ненависть..."
Полина говорила все медленнее, словно участковый собирался конспектировать. Я начал испытывать к участковому почти сострадание. Он шаркал хромовыми сапогами с приспущенными гармошкой голенищами, утирал платком, зажав его в кулаке, побагровевшее лицо.
Он был готов ко всему, только не к этому: долгие годы цитаты из Ленина были для него, как и для нас, почти государственным гимном, который слушают стоя.
Полина подняла на него глаза и, добрая душа, решила вознаградить его за испытание. Спросила, как гостя:
- Хотите чаю? С вишневым вареньем. У нас вишня без косточек.
- Нет - нет! Он мотнул взмокшей головой.
Тогда -- что поделать! -- Полина углубилась в тему: самые простые истины уже были исчерпаны...
Участковый пропал так же внезапно, как и появился. Услышав шорох закрываемой двери, Полина подняла глаза - его уже не было.
Мы не спали до утра. Краснощекий участковый с его ошалелыми глазами деревенского парня вызвал мучительные раздумья о том, что прививка "штампа шовинизма" подобна гитлеровским прививкам страшных болезней в лагерях уничтожения. Многие останутся здоровыми?.. Мы вспоминали Любку Мухину, "Эвильнену Украину" и понимали, что многое, чем гордились, летит сейчас под откос,
К юбилею.
Грохот колес близился. Бумажный хор достиг апогея. Вынос главной хоругви начался.
По свежему снежку прибыл в Москву председатель Мао Цзэдун. Газеты поместили снимок: рядом, плечо к плечу, Сталин и Мао в скромных полувоенных гимнастерках. Сама история земли.
У тех, кто выжил, остались от памятных дней словно бы багровые рубцы на теле, струпья на опаленном сердце.
Но, как они ни болят, эти рубцы, я вряд ли бы стал оглядываться на огонь юбилейных аутодафе; пожалуй, отвернулся бы от сорок девятого, как мы отворачиваемся от стыдных дней, если б он не был, говоря высоким языком космонавтики, историческим годом идейной стыковки двух великих кормчих.
-- 700 миллионов солдат Сталина,-- сказал Мао с юбилейным бокалом в руке,- готовы выполнить его приказ...
А теперь эти 700 миллионов "солдат Сталина" готовы ринуться на Россию...
Мог ли предвидеть это наш "великий и мудрый"?
... Мао покинул холодную декабрьскую Москву с сердцем, полным сыновней любви к вождю и учителю.
Так он говорил.
Он покинул Москву, когда хоругвь была поднята так высоко, как никогда раньше,- в синее небо на аэростате, отливая там, под огнем боевых прожекторов, багровым и голубым.
А шум типографских машин и шелест юбилейно-газетного многостраничья звучали как бы малиновым колокольным звоном.
... Кто из нас думал тогда, во время торжественного выноса главной хоругви, что набухший живой кровью, кичливый великорусский, с грузинским акцентом, шовинизм (а никто так не пересаливает, по свидетельству Владимира Ильича, по части истинно русского настроения, как обрусевшие инородцы), что этот оголтелый помпезный сталинский шовинизм может вернуться из далекой и отсталой крестьянской страны бумерангом? Что он станет, возможно, катализатором бурных и страшных процессов? Страшных и для России... Кто думал тогда об этом?!
Кому могло прийти в голову, что праведный гнев Ильича против российских мракобесов не помешает ему самому стать предтечей сталинского мракобесия, что сегодняшними погромами мы обязаны и ему? Подобные мысли могли явиться нашему обманутому поколению разве что в кошмарном сне.
Жизнь еще заставит нас вернуться к этому мучительному парадоксу XX века наяву. Но... всему свой час.
"Евреев бьют", "Им хода нет", "Они не в почете"... "Инвалиды пятого пункта",-- острили порой студенты отделения русской литературы. Не зло острили, даже сочувственно.
"Щиплют вашего брата",-- вторила им профессор, жена ректора, Галкина-Федорук, добродушно вторила, тут же переходя к темам, куда более волнующим ее. В самом деле, ей чего волноваться?.. Щиплют-то кого?!
Нам с Полиной и в самом деле было плохо как никогда.
Хотя, казалось бы, все шло как нельзя лучше. Полина защитила кандидатскую диссертацию, и защита прошла на факультете как праздник.
Я получил поздравительное письмо от главного редактора "Нового мира" Константина Симонова, сообщавшего, что мой роман об университете будет вскоре напечатан. Симонов уезжал куда-то на полгода и просил меня прийти к его заместителю
Кривицкому.
В приемной "Нового мира" сидел на диване незнакомый мне человек лет сорока, лобастый, плотный, с плечами боксера; рассказывал со спокойной улыбкой о том, как он собирает материалы для романа. "Перешел в другой жанр",- сказал он с шутливыми нотками в голосе.