Николай Чернышевский - Что делать?
Она увидела, что идет домой, когда прошла уже ворота Пажеского корпуса, взяла извозчика и приехала счастливо, побила у двери отворившего ей Федю, бросилась к шкапчику, побила высунувшуюся на шум Матрену, бросилась опять к шкапчику, бросилась в комнату Верочки, через минуту выбежала к шкапчику, побежала опять в комнату Верочки, долго оставалась там, потом пошла по комнатам, ругаясь, но бить было уже некого: Федя бежал на грязную лестницу, Матрена, подсматривая в щель Верочкиной комнаты, бежала опрометью, увидев, что Марья Алексевна поднимается, в кухню не попала, а очутилась в спальной под кроватью Марьи Алексевны, где и пробыла благополучно до мирного востребования.
Долго ли, коротко ли Марья Алексевна ругалась и кричала, ходя по пустым комнатам, определить она не могла, но, должно быть, долго, потому что вот и Павел Константиныч явился из должности, — досталось и ему, идеально и материально досталось. Но как всему бывает конец, то Марья Алексевна закричала: «Матрена, подавай обедать!» Матрена увидела, что штурм кончился, вылезла из-под кровати и подала обедать.
За обедом Марья Алексевна, действительно, уже не ругалась, а только рычала и уже без всяких наступательных намерений, а так только, для собственного употребления; потом лечь не легла, но села и сидела одна, и молчала, и ворчала, потом и ворчать перестала, а все молчала, наконец, крикнула:
— Матрена! разбуди барина, вели ко мне придти.
Матрена, в ожидании распоряжений не смевшая уйти ни в полпивную, ни куда, исполнила приказ, Павел Константиныч явился.
— Ступай к хозяйке, скажи, что дочь по твоей воле вышла за этого черта. Скажи: я против жены был. Скажи: нам в угоду сделал, потому что видел, не было вашего желания. Скажи: моя жена была одна виновата, я вашу волю исполнял. Скажи: я сам их и свел. Понял, что ли?
— Понял, Марья Алексевна; это ты очень умно рассуждаешь.
— Ну, ступай же! Хоть обедает, все равно вызови, подними от стола. Покуда не знает.
Справедливость слов Павла Константиныча была так осязательна, что хозяйка поверила бы им, если б он и не обладал даром убедительной благоговейности изложения. А убедительность этого дара была так велика, что хозяйка простила бы Павла Контстантиныча, если б и не было осязательных доказательств, что он постоянно действовал против жены и нарочно свел Верочку с Лопуховым, чтобы отвратить неблагородную женитьбу Михаила Иваныча. — Как же они повенчались? — Павел Константиныч не пожалел приданого; дал 5 000 Лопухову деньгами, свадьбу и обзаведенье сделал все на свой счет. Через него они и записочками передавались; у его сослуживца на квартире, у столоначальника Филантьева, — женатого человека, ваше превосходительство, потому что хоть я и маленький человек, но девическая честь дочери, ваше превосходительство, мне дорога; имели при мне свиданья, и хоть наши деньги не такие, чтобы мальчишке в таких летах учителей брать, но якобы предлог дал, ваше превосходительство, и т. д. Неблагонамеренность жены Павел Константиныч изобличал в самых черных порицаниях.
Как было не убедиться и не помиловать Павла Константиныча? А главное — великая, неожиданная радость! Радость смягчает сердце. Хозяйка начала свою отпустительную речь очень длинным пояснением гнусности мыслей и поступков Марьи Алексевны и сначала требовала, чтобы Павел Константиныч прогнал жену от себя; но он умолял, да и она сама сказала это больше для блезиру, чем для дела; наконец, резолюция вышла такая. что Павел Константиныч остается управляющим, квартира на улицу отнимается, и переводится он на задний двор с тем, чтобы жена его не смела и показываться в тех местах первого двора, на которые может упасть взгляд хозяйки, и обязана выходить на улицу не иначе, как воротами дальними от хозяйкиных окон. Из 20 р. в месяц прибавки к жалованью 15 р, отнимаются, а 5 р. оставляются в вознаграждение как усердия управляющего к воле хозяйки, так и его расходов по свадьбе дочери.
XXIII
У Марьи Алексевны было в мыслях несколько проектов о том, как поступить с Лопуховым, когда он явится вечером. Самый чувствительный состоял в том, чтобы спрятать на кухне двух дворников, — они бросятся на Лопухова по данному сигналу и исколотят его. Самый патетический состоял в том, чтобы торжественно провозгласить устами своими и Павла Константиныча родительское проклятие ослушной дочери и ему, разбойнику, с объяснением, что оно сильно, — даже земля, как известно, не принимает праха проклятых родителями. Но это были точно такие же мечты, как у хозяйки мысль развести Павла Константиныча с женою; такие проекты, как всякая поэзия, служат, собственно, не для практики, а для отрады сердцу, ложась основанием для бесконечных размышлений наедине и для иных изъяснений в беседах будущности, что, дескать, я вот что могла (или, смотря по полу лица: мог) сделать и хотела (хотел), да по своей доброте пожалела (пожалел).
Проекты побить Лопухова и проклясть дочь были идеальною стороною мыслей и чувств Марьи Алексевны. Реальная сторона ее ума и души имела направление не столь возвышенное и более практическое — разница, неизбежная по слабости всякого человеческого существа. Когда Марья Алексевна опомнилась у ворот Пажеского корпуса, постигла, что дочь действительно исчезла, вышла замуж и ушла от нее, этот факт явился ее сознанию в форме следующего мысленного восклицания: «обокрала!» И всю дорогу она продолжала восклицать мысленно, а иногда и вслух: «обокрала!» Поэтому, задержавшись лишь на несколько минут сообщением скорби своей Феде и Матрене по человеческой слабости, — всякий человек увлекается выражением чувств до того, что забывает в порыве души житейские интересы минуты, — Марья Алексевна пробежала в комнату Верочки, бросилась в ящики туалета, в гардероб, окинула все торопливым взглядом, — нет, кажется, все цело! — и потом принялась поверять это успокоительное впечатление подробным пересмотром. Оказалось, что, действительно, все вещи и платья остались у нее, кроме пары простеньких золотых серег да старого кисейного платья, да старого пальто, в которых Верочка пошла из дому. По этому вопросу реального направления Марья Алексевна ждала, что Верочка даст Лопухову список своих вещей, чтобы требовать их, и твердо решилась из золотых и других таких вещей не давать ничего, из платьев дать четыре, которые попроще, и дать несколько белья, которое побольше изношено: ничего не дать нельзя, благородное приличие не дозволяет, а Марья Алексевна всегда строго соблюдала благородное приличие.
Другой вопрос реальной жизни был: отношение к хозяйке; мы уже видели, что Марье Алексевне удалось разрешить его удачно.
Теперь третий вопрос: что делать с мерзавкою и подлецом; с дочерью и непрошенным зятем? Проклясть? — это не трудно, но годится только, как десерт к чему-нибудь существенному. Существенное возможно только одно: подать просьбу, начать дело, отдать под суд. Сначала, в волнении чувств, Марья Алексевна смотрела на это решение вопроса идеально, и с идеальной точки зрения оно представлялось очень привлекательным. Но по мере того, как успокоивалась кровь от утомления бурею, дело стало обнаруживаться в другом виде. Никто не знал лучше Марьи Алексевны, что дела ведутся деньгами и деньгами, а такие дела, как обольщавшие ее своею идеальною прелестью, ведутся большими и большими деньгами и тянутся очень долго и, вытянув много денег, кончаются совершенно ничем.
Что же делать? В конце концов выходило, что предстоят только два занятия: поругаться с Лопуховым до последней степени удовольствия и отстоять от его требований верочкины вещи, а средством к тому употребить угрозу подачею жалобы. Но поругаться надобно очень сильно, в полную сласть.
Не удалось и поругаться. Пришел Лопухов и начал в том слоге, что мы с Верочкою просим вас, Марья Алексевна и Павел Константиныч, извинить нас, что без вашего согласия…
Марья Алексевна на этом слове закричала: «Я прокляну ее, негодницу!»
Но вместо слово «негодницу», успело выговориться только «него…», потому что Лопухов сказал очень громко: «Вашей брани я слушать не стану, я пришел говорить о деле. Вы сердитесь и не можете говорить спокойно, так мы поговорим одни, с Павлом Константинычем, а вы, Марья Алексевна, пришлите Федю или Матрену позвать нас, когда успокоитесь», и, говоря это, уже вел Павла Константиныча из зала в его кабинет, а говорил так громко, что перекричать его не было возможности, а потому и пришлось остановиться в своей речи.
Довел он Павла Константиныча до дверей зала, тут остановился, обернулся и сказал:
— А то, Марья Алексевна, теперь же и с вами буду говорить; только ведь о деле надобно говорить спокойно.
Она, было, опять готовилась закричать, но он опять перебил:
— Ну, не можете говорить спокойно, так мы уходим.
— Да ты зачем уходишь, дурак? — прокричала Марья Алексевна.