Сергей Залыгин - Комиссия
И Гришка Сухих, огромный, лохматый, начал сползать с чурбака. А Барин в своем углу вытянул шею и прижал уши — не смог понять, что происходит. Не только Барин, и Устинов содрогнулся — не надо допускать, чтобы Гришка стал на колени: после он ведь это и в самом деле припомнит, жестоко припомнит! Чего в Гришке уже есть, какая злоба, какое упрямство — то уже есть, и колом этого не вышибешь, но чего еще в нем нету — и не надо, чтобы появилось. И Устинов сказал:
— Брось ты, Сухих! Брось, брось! Не нужно такого совсем! Очень даже может быть — мы и вовсе ничего не найдем! Ни капли! Я справедливости для всего мира не найду, ты — для двоих-троих дружков не найдешь ее. Ну и ладно! Ну, и давай искать кажный свое! Я считаю — лучше всё ж таки при жизни искать большое, а не крохотное, с тем и помру. А ты не трогай меня. Руками своими не трогай и коленками тоже!
Сухих с чурбака встал, стукнул головою о жердяной настил, а Барин радостно так, хотя и негромко, шевельнулся и вздохнул. Он понял, что Гришка сейчас уйдет прочь.
Да и Устинов так же понял.
Но Гришка не ушел. Гришка прислонился к стенке, голову свесил, руки сложил на груди и долго так стоял, ждал чего-то. Или чего-то вспоминал…
Потом он шумно вздохнул, со злостью бросил в угол, чуть не в морду Барину, окурок и спросил:
— Никола? А пошто ты не взял за себя Зинаиду? Нонешнюю Панкратову?
— Как? — удивился и не понял Устинов. — Не взял, и всё тут. Не было намерения.
— Врешь?!
— И не вру я, и дело вовсе тут не твое — кого я взял, кого — нет!
— Врешь, будто не было твоего намерения?! Признавайся?!
И Гришка от стенки отступил и приблизился к Устинову, а Устинов поверил: «Пожалуй что, быть мне убитому!»
Барин вскочил в углу, припал на задние лапы, на передних у него вздулись мышцы — сейчас и прыгнет сзади на Гришку.
На мгновение какое-то Устинов растерялся: остановить Барина? Или пусть прыгает, самое время прыгать ему?
Он все-таки его остановил:
— Тихо, Барин! Тихо — тебе говорю!
А Гришка Сухих запустил обе руки в косматую свою голову и снова сел на чурбак. Спросил:
— Не обманывай, Устинов! Скажи честно, как было? Зачем нонче-то обманывать меня? Скажи: намеревался взять Зинаиду, потому и помешал тебе Григорий! Ну?! Хотя в энтом-то не откажи мне признании?!
— Так нет же! Не было у меня и в мыслях, о чем ты говоришь, Григорий! Не мешал я тебе никогда!
— Как же не мешал, когда в девках-то Зинка только и глядела на тебя одного? На одного!
— Не знаю. И не знал сроду. И пошла же она за Кирилла Панкратова, а я при чем?
— Боже ж ты мой! — застонал, закачался на чурбаке Гришка. — Пошто и как? Я-то, я-то отступился от Зинки пошто? Я тебя застеснялся, Никола, я тебя зачем-то всю свою жизнь ни убить, ни обидеть не мог! Не мог, и всё тут, хоть убей меня самого! Либо ты грамотный сызмальства был, с лесными таксаторами работал, с землемерами, а то ишшо почему, не знаю, но не мог!
— Она не пошла бы за тебя, Григорий! Ни в жизнь!
— Пошла бы! Живая либо мертвая — пошла бы! Она ножик вострый в сапоге под юбкой носила, когда девкой была, она тем ножом грозилась мне и грозилась, ежели што, им же по себе ударить! Я не боялся! Она не глядела на меня, тоже знаю, а я бы ее заставил — она бы и скрозь закрытые глаза увидела бы меня! Но одного я страшно боялся, что ты ей и она тебе мила! Вот как я боялся и единственно через то и не мог перешагнуть! А ты? Ты о Зинке не знал, как глядит она на тебя? Ты обо мне не знал, как я на ее гляжу? Ты и не судил бы меня никак?! И какой же я сам дурак, ежели тебя побоялся! И отступился! Изгонял от себя страх перед тобою, а не изогнал его! Меня вся Лебяжка судила бы — мне нипочем было, но ты, боялся я, ты судить меня будешь!
— Подожди-постой, Григорий! Я взял Домну Алексеевну, Зинаида пошла за Кирилла. А тебе и после того всё непонятно было? И до сих пор непонятно?
— Да, боже ты мой, как это всё в человечестве бывает, как случается? Ну, она пошла не за того парня, разве сопливый Кирилка Панкратов — парень был? Или мужик? Он сам-то полубаба, а Зинка за его пошла — так случилось с ей, и всё тут. Ну, ты Домну взял Алексеевну — тоже могло случиться с тобою, судьба? Ну, я женился, взял со станции девку — красивую, статную — и сгорбил ее, скособочил за три года — так и што? Да разве во всех тех случаях надо искать понятие?
— Должно быть объяснение-то! Понятие-то!
— Да мало ли — должно быть! Пустые слова! Как есть — вот на што надо глядеть!
— Вот ты и глядел.
— Вот я и глядел! И проглядел всё как есть! И всё, как было, проглядел! И как всё будет — проглядел! Нет, не знал я за собою такой дурости! Не знал по сей день. В нонешний день и узнал только! Ох, беда, беда! Я, наверное, всё ж таки с тобою, Устинов, завсегда дружон был. Ты со мной — нет, а я с тобою — да! Тою непременной дружбой и верностью, о которой я нонче тебе толковал, призывал тебя к ней. Которая в нас, в кержаках, от старцев Лаврентия и Самсония Кривого застряла. Старец Самсоний Кривой изменил святому Лаврентию, ушел от его, многих людей увел от его, людям от того было хорошо. Самсоний же Кривой замучился без Лаврентия совестью до смерти. Так ведь было, Устинов?
— Так было, Григорий.
Сухих еще посидел, помолчал, вздыхая тяжко. Смирно и как-то даже робко посидел. Потом встряхнулся. Пошарил на волосатой груди, устало протянул Устинову руку:
— Я тебе, Никола, ишшо и бумагу принес!
— От кого? — спросил Устинов, приняв бумажку.
— От самого себя!
И встал Гришка Сухих с чурбака; торопливо сказал: «Бывай, Устинов», протиснулся сквозь дверь — ушел. А Барин не поверил, будто он ушел, осторожно приблизился к дверям, обнюхал порог. И не зря не поверил: Гришка здесь был, за дверью.
Что он там делал? О чем думал? Что решал?
Устинов глянул в оконце — конь Гришки всё еще стоял с поводом, закинутым за колодезный сруб, за новые венцы сруба, который он вчера нарастил. И тихо было, будто всю избушку опустили в тот колодец, ни с одной стороны ни один звук не достигал. Только где-то вверху что-то осторожно шевелилось. Это сорная трава, поросшая по дерновой кровле, шевелилась.
Барин поглядывал на Устинова: «Что такое?»
«Подождать надо…» — кивнул Устинов Барину.
Трава наверху, на крыше, всё шевелилась.
— Ты падло, Устинов Николай! — сказал в избушку Гришка Сухих, сдвинув в сторону скрипучую, на одной петле дверь. — Падло, и не верю я тебе нисколь! И пошто тебе так нужно: обманывать меня? Зачем?
— Да кто тебя обманывает, Григорий? Кто?
— Ты обманываешь, Устинов! По сю пору! И жестоко и непонятно — зачем и почему! После-то, когда за сопливым Кирилкой уже Зинка была, — ты же ведь ночевал в избушке у ее? Не было? Не знаешь такого? Забыл?
И ударил дверью Гришка Сухих — дверь с последней петли сорвалась. И уехал. Видно было Устинову, как вскочил Гришка на коня, слышен был копытный стук. Барин тоже выскочил прочь, побегал, поглядел вокруг и вернулся довольный. Подтвердил: «Действительно, уехал гость!»
Устинов развернул бумажку, оставленную Гришкой.
Вот что было там написано:
«Товарищам Лесной Комиссии села Лебяжки от товарища Сухих Григория Дормидонт.
Соопчаю для сведения, а также и к руководству чертеж своего лесного надела в пределах II квартала бывшей кабинетской Лебяжинской дачи, а ноне всенародного достояния в установленных мною гранях, а именно: от степи с западной стороны боровой опушки повдоль дороги на бывшее лесничество до углового столба № 27, от поименованного столба, по визирной просеке обратно в направлении к степи, то есть к столбу № 8, и от № 8 столба обратно к той же дороге».
И чертежик-треугольничек, хотя и нескладный, но с указанием угловых столбов и просек был нарисован тут же, десятин шесть или семь верных леса заключал он в себе.
Ниже чертежика еще значилось:
«Соопчаю для сведения, а также к руководству, што заход любой скотины крупной и мелкой и разных людей в указанные границы мною запрещен окончательно, а за нарушение его буду стрелять и калечить как за посягательство на личную и народную собственность и владение.
К сему товарищ Сухих Григорий Дормид.».
Глава седьмая
Разные разности
Всё было в нынешнем, осени одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, небе — все были цвета и краски, все и всякие облачные фигуры и чье-то почти что слышное дыхание.
И не верилось Устинову, будто никого там нету, пусто в необъятном просторе, нежилое там… Не верилось, нет! Такое приволье, а пользоваться некому?! Тем более — поблизости от Земли, которая всегда ведь может одолжить туда сколько-нибудь своей жизни.
Конечно, не хотелось бы Устинову самому одолжаться туда — непривычно, и много дел у него дома.
Вот если он совсем никому на Земле не будет нужен… Но это когда может случиться? Или он состарится, немощным станет, или разучится пахать и сеять, ухаживать за Землей, и Земля шепнет ему негромко, чтобы не обижать при всех: «Давай-ка, слышь, Устинов, — отчаливай от меня куда-нибудь!»