Сергей Залыгин - Комиссия
— У меня перед тобой вины нет, Григорий. Даже крохотной!
— Да есть же! Есть, и не крохотная, а великая!
— Я ее не знаю.
— Зато я знаю. Не говорю об ей никому. Не могу! Но знаю! Перед собой молчу! Но знаю! И забыть забуду ее в одном лишь случае — когда ты станешь мне другом и напарником. Покуда же ты от меня врозь — ты мне враг и по гроб жизни передо мной виноватый!
— Дружка ты во мне тоже не ищи: не найдешь!
— Не найду?
— Нет! Жизни наши разошлись, Григорий, в разные стороны! Ты в богатство ударился, в корысть, в заимку свою, а я с миром одной душой живу. Мы и прежде-то никогда не бывали дружками, нонче вовсе разошлись! Разминулись!
Устинов сидел с края нар, в углу, Григорий всё ходил — три шага туда, три обратно. Тут он остановился, еще раз спросил:
— Не найду? А ежели это тебе смертью грозит?
— Не найдешь тем более… Таких друзей не бывает. Поневоле. Либо под страхом смерти.
— Еще как бывает, Никола! Еще как бывает! Худо ты знаешь, как союзничество и дружба между людьми складываются! Худо!
— Знаю вот — в Лебяжке такого никогда не бывало, такой дружбы по страху. Не помню, нет!
— Мало ли как и кого не бывало в нашей Лебяжке? Не было — будет! Прошлые времена, оне какие? Оне темные, Никола. Оне темные потому, что в ту пору старцы Лаврентий да Самсоний Кривой за людей думали. А нонче? Нонче думает каждый сам за себя! Каждый думает, как сделать лучше самому себе, как больше сделать приобретения и приятности себе же, а не кому-то там другому! Вот она какая произошла, главная наука и перемена!
— Не так, Григорий. Нынче революция делается и одна, и другая, а для чего? Ходу не давать личности, когда у ее одна только собственность на уме! Равенство между людьми наконец-то установить! Вот она — нонешняя наука!
— Ей-богу, только от чудака такое может слышаться! Надо же — до чудачества дойтить?! И не смешно тебе от самого себя, Николка? Николай Левонтьевич Устинов? Дак революция-то — она откудова взялась? Она тогда и взялась, когда кажный захотел хотя мало-мало, хотя што-нибудь, а иметь! Кто земли кусок, кто рубля поболее! Начать хотя бы и с крохотного, после достигнуть большого! Ты пойди вот и скажи революционной массе: ничего вы от энтого дела иметь не будете, ни земли, ни рубля — ничего! Ну? Ну, и кто тогда за ей, за революцией, пойдет? Никто не пойдет, кажный плюнет тогда на ее с концом, и всё тут! Да любая переделка человеческой жизни только из того исходит: сделать имение! Любая! Вот животное — ему надобности нет заводить имение, собственную собственность, вот оно во веки веков и живет одинаково, без переделки своего существования! Ты так же хочешь? Как животное?
— Вот как Барин? — подсказал Устинов.
— Вот как он! — кивнул Гришка Сухих и мельком глянул на Барина, а тот насторожился: о нем же шла речь! И с чего бы это? По какому делу? Барину очень хотелось это понять, однако он не смог.
— Нет, — сказал Устинов, — нет, нельзя так худо, Григорий, к человеку подходить! С худой и непроглядной стороны в нем всё усматривать! Справедливость на голодное брюхо не сделаешь, верно, но и брюхо свое по этой причине выше головы ставить нельзя!
— Да разве можно! — согласился Сухих. — Когда бы я ставил брюхо на первую очередь, я бы, сколь бы оно ни запросило, а накормил бы его досыта и конец! В том и дело — я головой еще думаю: всё между нами, людьми, делается, штобы отымать друг у дружки имение… Ну, вот Лесная Лебяжинская Комиссия — она не тем же разве занимается? Тем самым: бывшее царское владение по-своему желает разделить. А помнишь ли, пошел народ к царю с иконами в пятом годе, а он как? Он приказал стрелять! Побоялся, как бы люди не вытребовали у его чего-нибудь. Не выклянчили, христа ради не вымолили. Прошел срок — царя со всеми его детишками стрелили — почему? Побоялись, как бы он, живой-то, не потребовал себе отнятое имение! Дележ, брат, дележ, Никола Устинов! У царя кто первый власть-имение отнял? Буржуи отняли! Оне чуть зазевались, а мы, народ самый разный, уже и буржуев спихнули, отняли у их отнятое и в придачу — собственное их имение. А теперь нам нужно не зевать, чтобы у нас, у крестьянствующих хозяев, — снова не отнял наше кто-нибудь. Варнаки какие-нибудь, вовсе пролетарии, того хуже — разные Игнашки Игнатовы!
— И почему тебе, Григорий, больше других надо? Зачем это тебе?
— Мне надо, Левонтьич, не больше, не меньше, а ровно по силам своим и умению! Вот я один за троих могу робить, ты знаешь — могу! А когда знаешь, тебе признать надобно, што я действительно один иметь за троих должен! Нету ничего хужее, как нищенствовать, ну, а не робить в полную силу — то же самое нищенство. Пропадать человеческому умению — то же самое!
— Ладно! — кивнул Устинов. — Как в сказке присказывается: «Ладно, коли так!» Ты вот будто бы один живешь на свете, Григорий, и от этого тебе всё как есть ясно. Но ты не один, вокруг и повсюду множество людей, им-то ясная ли твоя ясность?! Согласятся ли они с тобою? А когда — нет, как же ты можешь про ихнее несогласие забывать? Не искать народного согласия?
— А у меня, Устинов, с народом свобода! Как? А вот как: сёдни хочу я идти с народом заодно — иду. Завтре не хочу — не иду. Послезавтре хочу иду уже и вовсе против его!
— Дак это же бесчестно! Это немыслимо!
— А народ-то со мной не так же ли обходится? Народом для того и сказочка выдумана «все за одного, один за всех», штобы всем ловчее обмануть одного! А я не прикидываюсь, будто я людям и народу — друг и брат. Я знаю: тому человеку, который жертвует себя народу, спасибо никто не скажет, а ишшо и просмеют и недовольные им же останутся: «не так сделал, не до конца с народом шел». И вот я того человека, который народу слуга и служка, презираю и ненавижу! За то, што он никого не хочет за неблагодарность убить! За то, што никому не желает хотя бы разбить морду!
— Так мы людьми никогда не станем, Григорий!
— И правильно: не нужно энтого вовсе!
— Не хочешь?
— Не хочу. Глупое хотение! Для тебя человек — вот тот, а для меня совсем другой. И мы обратно никогда не сойдемся — каким же человек всё ж таки должОн быть?! Кто он и какой есть — самый-то хороший, самому себе и всем необходимый? Спроси Игнашку Игнатова, он ответит: «Все такие и должны быть, как я! Может, самый только чуток иные!» Вот он как об человечестве думает. Он себя непременно лучше тебя считает. Вот я, к примеру, тебя убью, а Игнатию скажу: «Молчи, Игнатий! Не то и тебе худо будет!..» И он легко смолчит. Как же не легко, когда он гораздо лучше, чем ты? Зачем же ему хорошее на плохое тратить?
— Ну, с Игнашки какой спрос?
— Ладно! Я Игнашку убью, а тебе скажу: «Докажешь кому — убью и тебя тоже!» Ну? И как ты на то поглядишь, Устинов?
Тихо стало в избушке. Барин замер в углу, люди тоже не шевелились.
— Я докажу на тебя, Григорий! — сказал Устинов. — Обязательно!
Сухих нащупал ногою чурбак и сел на него. Сказал:
— Всякая великая глупость — она, вишь ли, интересная! Отдать свою жизнь за Игнашку, даже после того, как его, паскудника, всё одно нет уже в живых, — разве не глупость? И разве не интерес услышать от умного человека эдакую глупость?! Бо-ольшой интерес! Ей-богу! Спасибо Домне Алексеевне, супруге твоей, — не стала скрытничать, сказала, где ты находишься. Там дурачки разные — жигулихинские, калмыковские мужики одне уехали уже, а другие так и по сю пору дожидаются твоего возвращения, а я вот достиг тебя в одночасье! Спасибо Домне Алексеевне — интересный случился у нас с тобою разговор!
Устинов не ответил. Он подумал: все-таки что-то и когда-то случилось между ними, из-за чего Гришкина ненависть вспыхнула?! И что это за ненависть такая, которую Гришка дружбой ищет затушить в себе? Ненавидит, а по гроб жизни желает тебе другом быть?
Сухих происходил прямо из кержаков, Устинов Николай — от смешения кровей, от парня-кержака, от девки полувятской именем Наталья, но оба они были — лебяжинские старожилы, чалдоны подлинные, «первые сибиряки».
Поэтому им на людях ни ссориться, ни обижаться друг на друга не полагалось — вроде как бы родня, и даже более того.
Они и не ссорились никогда и, кажется, не обижались.
Еще парнями, когда доводилось им девок раскачивать на качелях под самое небо, играть в бабки и в городки, они старались соперниками ни в одной игре не быть, не мериться ловкостью и меткостью.
И если, бывало, один явится на игрище в плисовой красной рубахе, в сапогах новых и в блестящих калошах, а другой одет кое-как, — даже и тут один перед другим не форсили, а старались в стороны разойтись. Который был в калошах, красавчик писаный, тот клал руку на плечи своей девке да и уводил ее куда-нибудь подальше. Чище одевался всегда Никола Устинов, ему вот так и приходилось делать.
А если они, два парня, на улице повстречаются, оба поспешают картузы скинуть:
— Здорово, Гришуха!
— Здорово, Никола!