Ростислав Клубков - Human
"Очень жаль", - сказал длинноволосый генерал. На его каштановой бороде вздрогнул и спрыгнул заяц, прокравшийся сквозь листву.
"Вертумн", - сказал полковник.
"У него тюльпан в волосах. Гермес", - сказал генерал.
"Вертумн. Лицо стерлось. Гермеса не разглядеть".
Университетские военные замолчали, сделавшись похожими на задумавшийся синклит сказочных зверей.
"Это будет любовная история", - сказал Шиш, и сквозь его лицо, похожее сейчас на соединение ихневмона и крокодила, проступил слон.
"Ее очень милосердно казнят. Кроме того, в анатомическом театре не хватает целостного препарата", - сказал Гейнке.
Гейнке легко было обещать это: казни - исключая публичные политические - находились в ведении анатомического театра, приписанного к университету. Прозектор был палач. После вынесения приговора человек рассматривался только как анатомический препарат. Милосердная казнь заключалась в том, что палач показывал приговоренному театр, рассказывал об анатомии человека, технике анатомирования и препарирования. Затем приговоренному рассказывали, на что пойдет его плоть. Затем он принимал ванну, брился и укладывался на прозекторский стол. Оператор вскрывал ему сонную артерию. Когда кровь переставала течь, начиналось практическое занятие.
"Спасибо", - сказал Шиш, не подозревая, что стрелочница, которой он никогда не видел, как-то заместилась в его лукавой памяти проводницей. Но несмотря на обещание Гейнке, видение ее руки, отсеченной и приготовленной для демонстрации сочленения кистевых мышц и запутанного переплетения кровеносных сосудов, отчетливо представилось его воображению, так что полковник, догадавшийся об этом видении, достал, наклонившись к земле, из плетеной корзины, в которой он носил книги в парк, засахаренную грушу, блюдечко и шуршащую, как мертвые пчелы, горсть сухих яблок.
"Угощайтесь".
К их скамье, медленно и шатко переступая длинными копытами, подошел обросший косматой медвежьей шкурой ручной олень, очевидно привлеченный грушевым запахом.
"Не давайте ему сладкого!"
Положив отщипнутую генералом грушевую крошку в рот, Гейнке бросил через плечо дольку яблока, и олень, медленно меняя коричневый цвет на белый, принюхиваясь, пошел прочь.
На круглой, выглянувшей из-под яблок картинке воз сена, въезжающий на базарную площадь, окруженную стеной, поросшей маленькими деревьями и цветами, осыпал травяной трухой маленького человечка, похожего на доктора Клювина. У стены, на деревянном столе играл с улыбающейся толпой в наперстки горбатый фокусник. Сквозь руины городской башни пророс многоствольный клен, нависая над людьми, как рыбачья сеть. У глухой стены закопченного костела с одинокими розетками, похожими на тележные колеса, донельзя запакощенная девица продавала шевелящихся в мешке раков, а посреди площади, среди разбежавшихся из корзинок и клеток кур и крестьянских ног, лежала, раскинув руки, мертвая костлявая старуха в железном шлеме, все еще не выпуская из руки меч. Неужели я никогда не напишу, - а сколько лет этой выдуманной сцене? десять - как, медленно пройдя между движущихся куч калек, окруженных багрово-сероватым сиянием, доктор Клювин осторожно положил на ее глаз стертую лепешку медной монеты, сразу же рассеянно взяв из ее рассыпавшейся корзины с кухонной утварью желтый, едва раскрывшийся тюльпан?
"Смотри, они как будто шевелятся. Почти двигаются".
Гейнке посмотрел.
Маленький смешной человечек в цветной одежде продолжал идти за телегой с сеном. Горбун продолжал обманывать толпу. Девка торговала раками. Гейнке назвал их вдруг почему-то вшами. Шиш убрал со старухиного тела яблоко.
"Похоже на Брейгеля".
"Брейгель не раскрашивал тарелочек. И я, знаешь, не понес бы Брейгеля в парк".
"С тебя станется".
В ответ Гейнке сказал, что такая живопись хорошо объясняет причину человеческих мук, горя и невежества.
"Ради Бога, обратимся от подобия к оригиналу!"
"Ради Бога, ректор университета, а элементарным философским понятиям..."
"Вот не надо".
""Не надо". Никакого представления о внутренней форме. Бестолочь!"
Причина этой внезапной - и достаточно опасной - грубости заключалась в том, что будучи серьезным ученым, Шиш (чья фамилия происходила вовсе не от втиснутого между указательным с средним большого пальца) болезненно не переносил разговоров о душах вещей, называемых внутренними формами. Внутренняя форма вещи была для него - лингвиста и мужчины - методом ее формообразования. Вместе с тем, более чем внимательный к себе человек, он не мог не осознавать в себе некое иное, совершенно самостоятельно живущее существо, в существовании которого он мог признаваться только женщинам, потому что оно было женщиной. Бестелесная, состоящая только из потока ощущений и жестов, повторяемых телом, как марионеткой, она совсем не умела думать, презирала языкознание и верила в платоновскую сферу неподвижных идей. Иногда, как бы одолеваемый дремотой, Шиш позволял ей играть в этом мире. Но, будучи самим собой, он с ужасом и отвращением смотрел на дела ее невидимых рук. У нее не было имени. Шиш называл ее я-она.
"Если мы поссоримся, я не смогу выполнить твою просьбу".
"Да не буду я тебя ни о чем просить. Пусть ее хоть заживо препарируют".
"Ты с ума сошел? Подожди!"
Но Шиш хотел ссориться, хотя тайно очарованный незримой женщиной полковник хотел мириться, и когда олень, снова подойдя к скамейке, облизал забытую тарелку и начал собирать рассыпанные на песке яблоки, оставив на сладкое недоеденную грушу, смертная судьба простоволосой стрелочницы оставалась все еще болезненно неясна.
VII
Театральная площадь, на которую вышел, пройдя сквозь похожий на сумеречную внутренность корабля костел и пустынную розовую аллею похожего на пригородный сад кладбища, пахнущего свежей землей и полного шороха шагов невидимых людей и голосов священников, неразборчиво поющих и говорящих на древнеболгарском, была пустынна, как будто в городе совсем не было зевак, и начиналась сразу за короткими копьями кладбищенской решетки, как солдаты, мимо глаз которых плывут тучи рыб, утонувшей в разросшихся под деревьями кустах шиповника. На самом деле площадь была полна людьми, но эти люди были как-то одиноки и почти призрачны. Клювин шел почти сквозь них, как будто кладбищенский лес неустойчиво отразился в воздухе.
Единственный человек, который мог быть сочтен праздным наблюдателем, вовсе не был таковым. Неподвижно стоя между непокрытыми трупами, в болтающейся шинели и бесформенной фуражке на голове, он негромко отдавал скупые приказания подходящим к нему военным и пожарным, грузной головой указывая на обвалившийся купол здания. Около его порыжевших офицерских сапог сидел безучастный оглушенный старый человек в шутовской одежде, - последним спектаклем, репетицию которого, как жизнь, оборвал взрыв, была стихотворная драма Виктора Гюго "Король забавляется". Старый оглушенный человек у ног маршала - гражданина маршала - был оставшийся в живых актер, играющий Трибуле.
Бомба, спрятанная под куполом, взорвалась, когда он, в отчаянии и жажде мести ухватил занавес за край и с треском разрывая его наискось, бросился за кулисы.
Этот спектакль, прекращенный незадолго до переворота, был возобновлен по личному указанию маршала, который обещал быть на последней репетиции, - к театру даже подъехал его ветхий рассыпающийся автомобиль с конным офицерским конвоем - но счастливо не был. Дело здесь не в том, что маршал предвидел возможность покушения, - это разумеется само собой - а в том, что он чувствовал более чем похожее на вину подобие вины перед режиссером, которого обвинили в замысле ниспровержения властей, продержали несколько недель в тюрьме и выслали, доведя почти до безнадежного умопомрачения. В буйном бреду он воображал, что река Нил произошла из воды, стекшей с мокрых лохмотьев перешедшего море нищего. Иногда он рисовал картинки. На одной из них был изображен маршал, с интересом разглядывающий в лупу его лицо. Говорили, он воображал себя то ли декоратором, то ли машинистом сцены, как бы наизнанку вывернув манию величия. Мало доверяя тамошним врачам, маршал попросил Шиша постараться вывезти его домой - если он утихомирился - но сейчас надеялся на то, что Шиш не выполнил его просьбы, хотя больше, безусловно, его занимали борьба с огнем и скорейшее обнаружение бомбистов.
В устье уводящей от маршала и театра улицы, похожей на кривое коленце, флейтист, приехавший с Клювиным и состарившийся в одночасье так, что даже его костюм с туфлями пришли в ветхость, плакал о своей сгоревшей флейте, совершенно не узнавая своего недавнего попутчика. Но теперь его лицо показалось Клювину странно знакомым, болезненно вызвав в памяти давно забытое лицо давно умершего покалеченного танцовщика.
Он стоял, беспомощно разведя руки и с его щеки скатывались на мостовую большие слезы. По правую руку от него уводила почему-то под землю маленькая винтовая лестница - как в детстве - около которой при ржавой вывеске был подвешен на веревке огромный, - а потому сразу незаметный - почти достигающий земли полковой барабан. Черным лаком на шкуре барабана было написано: "Когда он издает звук, он говорит". Внезапно Клювин осознал, что они стоят у входа в музыкальную лавку.