Борис Садовской - Бурбон
На его счастье, в полку, оказался другой, подобный ему бурбон, пятидесятилетний уже корнет Пискунов. С ним единственно был дружен Мокеев; по праздникам вдвоем они выпивали, толкуя о новостях эскадронных и о производстве; вместе захаживали к попу, к дьякону, к ветеринарам, наконец, к старому фершалу, хитрому взяточнику и плуту, большому охотнику голубей гонять. Здесь решилась судьба Евсея Семеныча: он влюбился по уши в Машу. Родители, обсудив дело толком, положили свадьбу сыграть в самый Покров.
При виде взошедшей в избу невесты, Евсей Семеныч чинно встал, опустил руки по швам, приятно осклабился и звякнул учтиво шпорой.
- Здравия желаю, моя нареченная. Как здоровьице?
Маша поклонилась.
- Слава Богу. Как ваше здоровье, Евсей Семеныч?
- Розан неоцененный! Дозвольте ручку.
- А ты выпей, выпей сперва, Евсей Семеныч, ваше благородие, выпей, в праздник грех не выпить,- дребезжала старуха.
- Позвольте, мамынька.
Евсей Семеныч деликатно остановил рукой расходившуюся Андревну (самой ей, видно, смерть хотелось куликнуть).
- Теперича будем так говорить. Я пью за здравие всего вашего семейства и возношу к вседержателю Богу горячие молитвы, и вот, выпимши по сему святому случаю (бурбон опрокинул рюмку и, крякнув, притопнул каблуком), для десерту, стало быть, я и поцелую сахарную ручку Марьи Степановны.
- Экий разговор-парень,- изумлялась льстиво Андревна, тотчас же спеша до краев наполнить опустелые рюмки,- и где это ты так навострился только? Ишь ведь, дошлый какой. Всякое офицерское обращение понимает.
Бурбон только ладонью повел вежливо на старуху, потому рот набит был масленым пирогом с капустной начинкой.
- Евсей Семеныч,- сказала Маша, когда закуску убрали наконец и старуха повалилась спать куда-то, в сени или в чулан,- прочитайте мне какие-нибудь стишки.
- Не могу знать.
- Какой. Ведь я же говорила вам сколько раз, что все влюбленные своим предметам всегда произносят стихи и пишут в альбом на память. Вы прочитали ту книжку со стихами, что я вам намедни дала?
- Виноват, не успел, некогда было.
Евсей Семеныч потянулся было опять к невестиной ручке, но Маша не далась.
- Не извольте сердиться, заслужу.
- Какие же это у вас дела такие?
- Скрозь строй гонял бездельника одного.
- Ну, вот, скрозь строй. Фи! Какие у вас все дела неблагородные.
- Почему же неблагородные, Марья Степановна? Наказание прочим для примеру, для пользы службы. Оно даже занятно. Играют, эфто, трубачи тревогу, тут ждут солдатики с прутьями; выйдешь эдак, скомандуешь: "Марш!" - и поволокут голубчика по зеленой улице, только свист идет: ать, ать!
- Все-таки неблагородно. Небось Гременицын Владимир Николаич али господин Звягин не станут скрозь строй гонять.
- Изволите видеть, Марья Степановна: Гременицын, там, Звягин барчуки, шенапаны, что они в службе смыслят? Им бы родителевы денежки мотыжить. А я службу оченно понимаю.
Евсей Семеныч помолчал, приободрился и опять потянулся к ручке.
- Ну, уж нате, Бог с вами.- Бурбон присосался слюняво к загорелым пальцам.- Будет, будет!
Маша вырвалась и отошла, надувшись. Бурбон помялся на месте.
- Одначе прощенья просим.
Евсей Семеныч еще помолчал, переступил, оглянулся от порога на невесту и вышел.
Маша дождалась, пока стихли в сенях тяжелые жениховы шаги, постояла, послушала, как визжит по стеклу большая синяя муха, поймала ее, придавила и выглянула в окно. Улица была пуста. Тогда осторожно, с заднего крылечка, Маша вышла на огород и скоро, как бабочка-капустница, замелькала белым платьем меж смородиновых и крыжовенных кустов.
Тотчас за селом, минуя бесконечные солдатские огороды с огненными кругами подсолнеч-ников, бесстыдно лезущими в глаза, усатыми зарослями кукурузы и лопушистыми на черных грядках побегами арбузов и огурцов, узкая водопойная тропинка вела в рощу, уцелевшую чудом от хозяйского глаза поселенных командиров. Несколько вековых вязов и дубов возносили над густо заросшими молодыми кленами и дубками широковетвистые, чернеющие в грачиных гнездах верхушки. В тенистой глубине, среди сочной поляны, исполинский дуб тысячекрылыми своими ветвями, как опахалами, навевал на ветхую скамью живительную прохладу. В дуплястой его груди томные горлинки вечно курлыкали и журчали. Здесь любила сиживать Маша в праздники днем, когда нет еще в роще никого; когда полковые дамы и девицы почивают еще и нежатся на перинах, в смятых кружевах, и разве самая из них нетерпеливая и пылкая, на босу ногу, в капоте, покуда шипят, уходя, медно-красный кофейник и муж, уткнувшись усатым лицом в подушку, дохрапывает последний сон, наскоро царапает кавалеру розовое бильеду,* назначая свиданье в роще, а кавалер ее, какой-нибудь франт-поручик, приказав денщику накалить щипцы, еще только собирается завернуть раздушенные, тонкие усы в паутиновую веленевую бумажку. Вечером в роще встретятся оба: она в выгнутой желто-соломенной шляпе и зеленой шали, перетянутая осой, он в красногрудом мундире и четырехугольном уланском кивере. Будут попадаться им другие пары, все офицеры с дамами: солдатам настрого запрещено ходить в заветную рощу. Солнце сядет; горлинки зажурчат еще сладостнее, еще нежнее, а за ними и корнет Пальчиков зачитает нараспев Наденьке свои новые стихи. Маша помнила хорошо, что девицам воспитания деликатного полагается мечтать; как это мечтают, она наверно не знала, но, закрывая глаза и вздыхая нежно, старалась принять наедине с собой томный и грустный вид. Тут и взаправду налетели на нее мечты: какие? О женихе, что ли? Нет, ей и так надоел пуще горькой редьки влюбленный Евсей Семеныч. Мерещились ей черные змеистые кудри, виделся смелый, как у кречета, взор и небрежный ластился голос, и сами собою Машины губы шептали: "Володя... Володя милый..."
* Бильеду (фр.) - любовная записка.
Даже не удивилась она и не сказала ни слова, когда в зашуршавшем молодняке увидела близко от себя бирюзовую фуражку. Гременицын, подойдя, сел подле, крепко обнял Машу и нежно заговорил:
- Ну, так уж и быть, скажу я тебе, Машенька, свою тайну, слушай; ты слушаешь?
Маша молчала.
- Что? - капризно перебил себя Гременицын.- Ну, слушай же Машенька: я тебя люблю.
Маша покачала головой.
- Ты мне не веришь, неужели? Не может быть, что?
В этот самый миг белое что-то, как снежный комок, шумно метнулось между ними: голубка, распахнув крылья, припала Маше на грудь.
- Что такое? Что случилось? - спрашивал Гременицын. Выхватив душистый платок, он потирал себе щеку: с размаху птица больно зацепила его крылом.
- Ничего не случилось. Это Гуля моя ястреба испугалась. Ястреб повадился летать в рощу, то и дело папашиных голубей таскает. Гулюшка, Гуля, не бойся, не отдам тебя, моя ты,- говорила Маша и гладила красноклювую голубку по белым перьям.
Резкий ястребиный крик прозвенел вдруг у них над головами. Голубка встрепенулась и, выпорхнув из рук у Маши, быстро взвилась. Тотчас же, просвистав бурыми крыльями, упал на нее с дуба ястреб, подхватил и понесся над поляной. Гременицын и Маша видели, как хищник опустился с добычей на суховерхий дубок, почти у самой опушки. Скоро к ним полетели по ветру перловые перышки и нежный, как иней, пух.
- Ох, не к добру это, не к добру. И со мной то же будет,- промолвила Маша. Слезы сверкнули у нее на ресницах и. просыпались на колени.
- Кто же ястреб, я, что ли? - спрашивал Гременицын шутливо, но рука не подымалась у него обнять рыдавшую девушку.- Маша, полно, не плачь, люблю я тебя, ты милая, люблю, ну скажи мне, что любишь, скажи хоть одно слово, не может быть, что?
Маша плакала.
Глава третья
ПОРУГАННЫЙ ОБЕТ
Забыв расчеты, саблю, шапку,
Улан отправился домой.
Лермонтов
У корнета Мокеева сидели двое гостей: приятель его и сослуживец по эскадрону, корнет Пискунов, парень пожилой, неповоротливый и тяжелый, и земляк-односельчанин, пехотный бурбон, поручик Иван Иваныч. Фамилии его и сам Мокеев хорошенько не помнил. Когда-то, в родном селе, были они шабрами, игрывали вместе в бабки, дрались и бузовали по чужим огородам; вместе их и забрили, только на службе пошли они по разным дорогам. Иван Иваныч угодил в пехоту и вдосталь понюхал пороху на своем веку. Сражался под Бородином, а потом переведен был на Кавказ; два раза был он ранен тяжело, четыре легко, контужен в шею и в пах и чуть-чуть не попал было в черкесский клоповник, захваченный абреками при переправе через Терек. Низенький, ловкий, сухой, по пехотному уставу, весь бритый, без бороды и усов - тертый калач - Иван Иваныч на полинялом своем мундире развесил целую колодку медалей и крестов. Как старший чином, он сидел на почетном месте под образами и сыпал горохом прибаутки. Все три бурбона порядком успели выпить и закусить, и общая беседа шумела всё развязней и веселей.
Горенка Евсея Семеныча убрана была скромно: сосновый стол под грязноватой суровой скатертью в переднем углу; справа от двери блин-кровать с ситцевыми подушками, пестрым одеялом и следами давленых клопов на гладко выбеленной стене; под иконами, на виду, патент на первый офицерский чин с арматурными украшениями и восковой печатью, изрядно засижен-ный мухами; на лавке в картонных коробках амуниция, новые, эполеты и парадные сапоги. Вся горница насквозь пропитана крепкой махоркой и неизбежным для истинного кавалериста запахом конюшни и навоза. В табачном дыму чуть желтел докипавший самовар. Уланы оба попыхивали из коротких трубок, а пехотный время от времени набивал высохший нос свой березинским табаком.