Иван Истомин - Первые ласточки
Люди, оповещенные с ночи, шли к Нардому, и еще никогда на улице поселка не было так много людей и никогда не было так тихо. Люди смотрели на траурный флаг и опускали глаза. И частицы их печали сливались воедино, становились такой огромной и нестерпимой скорбью, что каждый из этих людей бессознательно старался нащупать локтем локоть другого.
Люди стекались к Нардому, но почему-то не решались войти. Они плотной и молчаливой толпой обступали высокое крыльцо и замирали в нетерпеливом и тоскливом ожидании.
Чужеродно заскрипела в тишине дверь. На крыльцо вышел Куш-Юр. И тишина стала еще плотнее — такой плотной, что трудно стало дышать. Председатель сельсовета был без шапки. И люди, увидев его бескровное лицо, неузнаваемое от страдания, повинуясь какому-то единому побуждению, тоже обнажили головы.
Горячечные глаза Куш-Юра вглядывались в лица, в глаза тех, кто стоял перед ним. Увидел он комсорга Вечку, его помощника Халей-Ваньку и Пызесь-Мишку. Он судорожно сглотнул раздирающий горло плач и сказал совсем не то, что намеревался, ступая на крыльцо:
— Вот… Остались одни… Без Ленина…
И вдруг женское рыдание навылет прожгло сердца. Сдерживаемое всхлипывание пробежало по рядам, и Куш-Юру на миг показалось, что он не выдержит горя, и сердце его разорвется, и так будет лучше и легче. Но он овладел собой.
— Без Ленина… Он был нам вождем и отцом. Как отец, он хотел для нас счастливой жизни. И как вождь он вел нас к ней… Он дал нам силу в борьбе за нее. И теперь никакой богатей с черным сердцем не смеет поднять руку на то, что принадлежит нам!..
— Гм… — хмыкнул Степка сзади, в последнем ряду, возле своих молодчиков, подосланных отцами послушать, что болтает Куш-Юр. — Как не так…
— Колотранцы, — поддержал его и Яран-Яшка.
Куш-Юр не слышал. Голос его креп от слова к слову. Светлело лицо. Во взгляде прежняя непримиримая твердость.
— Все, что дал нам Владимир Ильич Ленин, никогда не умрет, и старое никогда не вернется! И пока бьются наши сердца, он будет жить в них! Он будет жить в сердцах сыновей, а потом и внуков. Он хотел для нас счастья — и мы будем счастливы. Сегодня у нас огромное горе. Умер Ленин. Но есть на земле мы… И каждый шаг наш к общему счастью — частица его, ленинского, дела! И это бессмертно!
Морозный туман густел над селом. Каменела тишина. И люди стояли неподвижно. Стекало на них алое зарево от склоненного знамени. И огонь этот был негасим.
Глава 2
В Урмане
В феврале Варов-Гриш, изгнав из души печальные заботы, встал на лыжи, позвал собаку и собрался в лес — глухаря добыть да хоть того же косача. Опоясался патронташем, на поясе — нож, за поясом — топор.
— Побегли! — Он приласкал собаку, а та уже рванулась к темнеющему кедрачу, тоненько поскуливая, переполненная нетерпением и азартом охоты. Казалось, Мужи потонули в кондовой тайге,[5] в кедрачах, в сосновых борах и ельниках, непроходимых урманах,[6] но это на взгляд нездешнего, пришлого человека. Вокруг села клубились, переплетались, впадали одна в другую звериные и людские тропы, петляли вокруг болот и уводили в охотничьи угодья местных остяков. Крупную боровую дичь, глухаря да косача, пришлые охотники распугали, выбили за многие годы: и петли ставили, и слопцы. Но рябчик посвистывал в таежных ольховниках, да куропатка квохтала по моховым клюквенным болотам. Зайцы истоптали тальники мелких речушек.
Не раз пересекал Варов-Гриш то лисий след, то мелкий стежок горностая, то беличью тонкую цепочку. Давно он не ходил в урман, и сейчас ему бежалось легко, лыжи словно сами тянули в заснеженную зачарованность леса.
День оказался удачным. Гриш снял трех косачей и добыл глухаря да пяток куропаток. Он уже собрался повернуть домой и спустился в неглубокий распадок, и тут лайка насторожилась, забеспокоилась. Варов-Гриш, всматриваясь в синеватые сумерки, различил в устьице распадка невысокий, словно потаенный, костерок. У костерка стояли люди, держали под уздцы коней, и, приближаясь к ним, Варов-Гриш понял, что те кого-то ждали, перебрасываясь короткими фразами, в которых слышалось нетерпение. Одного Варов-Гриш узнал, то был Яран-Яшка, двое других были незнакомыми. Он решил не выходить на костер и прислонился к кряжистой сосне. Вскоре на тропе появилась третья подвода, из нее выпрыгнул Озыр-Митька в толстой малице и с винтовкой за спиной.
— Что долго? — грубым голосом спросил один.
— Путь не близкий… Куш-Юр возле дома крутился, — ответил Озыр-Митька. — Нюхает. Два глаза, а хочет видеть как десять…
— Пуганите его, — резко перебил грубый голос. — Скоро он вас как щенят передавит…
— Не передавит! — захохотал Яран-Яшка и тронул лошадь. Маленький обоз свернул на проторенную тропу, что обегала ельник, и вскоре исчез, словно его и не было.
«Снова грудятся! — подумал Варов-Гриш. — Богатеи так и сбиваются в стаю. Выбили банды из лесов, так они опять на какое-то темное дело собираются. Может, яму с осетром где вскроют… А может, остяков ограбят? Нужно сказать Куш-Юру…»
Не догнать ему маленький караван. Варов-Гриш и не думал идти по следу, но его насторожила деловитая собранность этих людей и властность человека с грубым голосом. Такой голос был у волостного начальника, но того давно выкинули. Их, тех прежних, многих выкинули, да они возвращались, как оборотни.
Варов-Гриш осторожно приблизился к затухающему костру. Ведь стоянка, пусть короткая, может многое поведать. Двое были в валенках — эти, наверно, русские. Здесь наследил Яран-Яшка, он приволок сухару и суетился, раскидывая костер, а вот здесь, под елью, стоял в кованых сапожищах грубоголосый. Видать, вовсе не из этих мест, но почему-то не хоронится, в таких сапогах он каждому приметен. Водку наскоро выпили, стоя, бутылка горлышком торчала из сугроба, у костра маленько насорили осетровой шкуркой. И больше ничего… А почему таятся? Куда пошли-поехали, чего задумали? Однако в каждом опасность угадывать, ходить в лес да оглядываться? Нет. Подохнуть можно от такой жизни.
«Но вызнать их следует, — решил Варов-Гриш и позвал собаку, что шарила по кустам. — Домой пора… Елення поди заждалась. Да Илька просил беличий хвостик. Эх ты, Илька, родимая душа! Неужели не суждено тебе ходить на охоту?»
И незаметно со всех сторон набежали думы… думы… думы…
2С двумя братьями, Петул-Васем и Пранэ, выехал он рыбачить тем летом верст за пятнадцать от Мужей в Васяхово. Началась путина, и торопился Гриш запастись рыбой на долгую зиму. Ильке минуло тогда три года — крепенький, подвижный, смышленый поднимался мальчонка, дружелюбный и доверчивый, и оттого знали его не только в селе, но и окрестные остяки, что по делам наведывались в Мужи. Тянулся он к людям, юркий и веселый, как бурундучок — посвистывал дроздом, кричал кукушей-кеня, ухал, словно филин-сюзь. Пел непереводимые птичьи песни, и за легкость звенящего смеха его одаривали люди кедровой шишкой, манком на рябчика, обломанной блесенкой на щуку, лебединым пером или беличьим хвостиком на забаву.
Но случилась беда, подстерегла росомахой. Собралась мать Елення на рыбацкий стан к Гришу, а Илька намертво вцепился в нее — «бери к отцу». Так и этак билась с ним Елення — как смоляной прилип. Не выдержала, взяла.
Заштормовала Обь, забилась волна в борта лодки-калданки,[7] северный ветер просквозил, выстудил мальчонку, и заледенел Илька хрупкой веточкой — руки-ноги ломала мерзлота изнутри. Заметался отец, ударилась в слезы Елення. К полудню голову мальчика свело набок, руки и ноги скрючило судорогой. Он впал в беспамятство. Елення не находила себе места, не выдержал и Гриш: обхватил голову руками, заплакал. Полгода кормили сына с ложечки. Постепенно голова выпрямилась, возвратилась речь, а ноги не действовали и стали сохнуть.
Дядька Петул-Вась, что служил в армии санитаром-ветеринаром, осмотрел Ильку и заявил сурово:
— Паралич.
Всех окрестных бабок и гадалок обегала Елення. Она дала обет: если сын поправится, пешком сходить в Абалакский монастырь, что возле Тобольска, за полторы тысячи верст. Елення впустила в себя чувство неискупимой виноватости перед сыном, впустила и принялась выращивать в себе то истовое страдание, что называется беззаветной материнской любовью. Как это — бегать, прыгать, залезать бельчонком в кроны кедров — и вдруг! Вдруг после трехлетней жизни, что начинала раскрывать свои маленькие чудеса и тайны, что ревела бурей над лесом и шептала шорохом звезд, кедровой хвоинкой и хрустким треском растущего гриба, вновь учиться ползать, распластавшись по земле.
По совету Петул-Вася Ильку каждый вечер сажали в деревянное корыто с горячей водой, сдобренной муравьиными настоями, укрывали с головой покрывалом. Мальчик задыхался, ревел, но его парили и парили, приговаривали: