Руслан Киреев - Четвёртая осень
Шла третья неделя войны, когда умер отец, твой дед, о котором ты знала так мало. Не погиб на фронте - умер. Дома, в своей постели, от воспаления легких. И вот так же без стука открывалась дверь, входили посторонние люди, все больше старушки, а я сидел, забившись в угол, и страдал не столько от горя и жалости, сколько от тайного стыда, что такую мирную, такую бесполезную смерть избрал себе отец. Скучный, неактивный человечек... Полная противоположность своей неутомимой супруге.
Так и вижу, как с улыбкой и слезами на глазах быстро подходит к девочке, спевшей на школьном концерте патриотическую песню, растроганно целует ее... Школы Светополя были одними из первых в стране, где ребят стали учить музыке, и это, бесспорно, заслуга твоей бабушки.
Она и сейчас полна энтузиазма. Глазки сверкают, на шее газовый шарфик трепещет, и такое праздничное ликование в каждой морщинке! Что случилось? Какую новую радость подарил ей распрекрасный мир, с которым ты не пожелала иметь ничего общего? А вот какую. По последним прогнозам, вычитала она не знаю уж где, к началу третьего тысячелетия на планете будет на полмиллиарда больше людей, чем предполагалось раньше... Она смотрела на меня с гордостью. Я пожал плечами. Все это, конечно, хорошо, вот только как прокормит планета облепившие ее миллиарды? Как?
Но это в общем-то была отговорка. В голове стучало: тебя среди этих миллиардов не будет... Стыдно вымолвить, но у меня и по отношению к миллиардам закопошилось в душе что-то недоброе.
Отец хорошо владел лобзиком - не от него ли, своего деда, и унаследовала ты страсть к рисованию? На пару с дочерью мастерил он театр теней. Не из бумаги и не из картона изготовлялись фигурки - из фанеры, то есть навечно. Премьеры, однако, не состоялось. Осиротела его помощница моя сестра, будущая твоя тетя. А вот я себя осиротевшим не чувствовал. Разве что перед приятелями стыдно было... У всех отцы как отцы, на поле брани погибают, а мой бескровно почил в мирной постели. Чуть ли не дезертиром казался он мне.
Ты была ко мне снисходительней. С улыбкой смотрела, как я, набегавшись, нашумевшись, наголодавшись за день, набрасывался на картошку с салом. Чавкая, уплетал всю сковороду, а потом отдувался, курил и со смаком вытягивал два, три, четыре стакана крепкого чаю. И куда только влезает в него? - небось удивлялась ты, а глаза были добрыми. "Сегодня по радио тебя слушала",- сказала, и я, взглянув на тебя, не отважился на самое что ни есть естественное: "Ну и как?" А ведь среди обязательных, среди ритуальных слов, на которые кто из взрослых людей обращает внимание, было произнесено и кое-что дельное.
Я не хочу сказать, дочка, что ты была несправедлива ко мне. Я ведь все помню. И те слова в поезде, что вначале так напугали меня,- тоже.
В одном купе с нами ехала пожилая чета. От самой Москвы оба жевали, жевали что-то и изводили друг друга заботами. Во втором часу ночи эти голубки наконец сошли, с пыхтеньем волоча чемоданы и корзинки, и я предложил тебе перейти на нижнюю полку. Ты не ответила. Спишь, решил я. Еще бы! За пять московских дней ухайдокала себя совершенно. Все хотела увидеть, жадина... Все!
В зоопарке, помнишь, не показывали почему-то жирафа. Тьма-тьмущая разного зверья, за неделю не обойдешь, но ты встала перед пустой клеткой, и на лице - такое отчаяние, что я даже рассердился.
То же - в Третьяковке, где вместо некоторых картин висели таблички: "Взято на репродукцию". Я пошутил, что упущенная рыба всегда кажется самой большой, но ты серьезно посмотрела на меня и не проронила ни слова. Зато каким восторгом сияли твои глаза на той занесенной снегом подмосковной даче, куда нас привез знакомый Лобикова! Вот тут все было на месте. И ели, и узкая дорожка, по которой мы шли гуськом, и дятел, что усиленно долбил мерзлый ствол, и настоящая печь... (Печь! Кто бы знал!) Ее мгновенно растопили загодя приготовленными дровишками, сухими и тонко наколотыми, они потрескивали, ты грела руки и, поймав мой взгляд, благодарно улыбнулась. Без слов. Слова были сказаны после, далеко от Москвы, когда наши попутчики с пыхтеньем вылезли во втором часу ночи на какой-то захудалой станции.
Стучали колеса, мы были вдвоем в купе, я лежал внизу с закрытыми глазами, но все равно чувствовал лицом холодный свет проносящихся за окном фонарей. Мечтал, как славно заработает у меня вырванный наконец-таки пастеризатор непрерывного действия... И вот тут-то донеслось сверху: "Спасибо, папа".
Спасибо, папа... Я открыл глаза. Громче забарабанили колеса, ярче ударил по зрачкам свет, но тотчас кубарем улетел назад, и по купе с бешеной скоростью переместились наискосок тени. Белая занавеска на окне фосфоресцировала. "Не спишь?" - произнес я осторожно. И услышал: "Нет". За окном ослепительно вспыхнул фонарь - вспыхнул и тут же канул в темноту, как бы выхваченный чьей-то мощной рукой. Обеспокоенно поднял я голову. Хорошо помню, что испугался тогда. Чего? Не знаю, Катя. Возможно, это было предчувствие беды, которая, затаившись, уже ждала своего часа.
За три года, что тебя нет, я перебрал в памяти всю твою жизнь. Проштудировал обе тетради с выписками - одну, заполненную от корки до корки, и другую, доведенную лишь до половины. Со школьным прилежанием вгрызался в книги, которые ты читала (я отыскивал их по выпискам) Чуть ли не назубок выучил полтора десятка оставшихся после тебя писем - давнишних. Много часов провел с Вальдой .. Боже, каким, оказывается, невнимательным был я! Беда, затаившись, ждала, но я лишь однажды всерьез испугался за тебя - тогда, в поезде, который на всех парах летел из снежной и каникулярно праздничной Москвы в дождливый Светополь. "Не спишь?" - повторил сдавленным голосом. Ты молчала. Может, не услыхала за стуком колес, теперь опять таким оглушительным? "Катя!" - позвал я. Фонари больше не мелькали, темень стояла в купе, лишь слабо белела полоска простыни. "Катя! За что спасибо?" - и уже собирался сесть, когда наконец услышал негромкое: "За Москву спасибо... За все".
Сломя голову мчалась ты в унылый Джиганск, где на крохотном консервном заводике трудился твой избранник. Осенью и зимой (я перевел его в Светополь лишь в марте) там поколенная грязь, так что гулять негде, а в комнатушке, которую он снимал, не особенно-то повеселишься, но это не останавливало тебя. Летела... А потом, когда у вас появилось наконец свое гнездышко, когда к вашим услугам - все развлечения большого города, Щукин стал вдруг безразличен тебе. Это внезапное охлаждение было столь же необъяснимым, как и неожиданный порыв к нему. Теперь, задним числом - а ты обрекла нас все, все постигать задним числом - я догадываюсь, что интерес к нему заронил я. Меня удивила беспрекословная готовность этого денди переться в глухомань, к черту на кулички, в поселок (тогда еще Джиганск был поселком), где по центральной улице разгуливали куры, а во дворах, засаженных картошкой, устремлялись в небо журавли колодцев. Удивила, поскольку, если судить по его виду, он должен был заартачиться. На худой конец, осведомиться, нет ли в Светополе какой-нибудь завалящей должности (такая вакантная должность как раз была). Ничего этого он не сделал.
Быть может, он не совсем представляет, где это? Я проинформировал. Я даже прибавил, красноречиво глянув на его замшевые штиблеты: "Там вам потребуются резиновые сапоги", но он: "Я знаю, Алексей Дмитриевич. Я все знаю о Джиганске... Раз нужно, я готов".
В моей практике такое случалось впервые. Обычно канючат и торгуются, оговаривают условия, обещаниями заручаются, а тут: раз нужно, я готов. Немудрено, что за ужином я со вкусом рассказал об этом любопытном малом. Твоя реакция выветрилась из моей памяти. Я попросту не придал ей значения, но сейчас мне так и видится, как замерла вилка в твоей маленькой, слабой, такой безвольной на вид (безвольной!) руке, и ты с опущенными ресницами, длинными, как у него, впитывала каждое мое слово. Ведь я наверняка ляпнул, что он красавчик, а уж такое ты вряд ли пропустила мимо ушей. Спустя два года - всего лишь два! - когда, обескураженный твоим решением развестись со Щукиным, я разгоряченно твердил: "Но ведь он нравился тебе! Никто же не тянул тебя в загс. Чем-то да нравился он тебе!" - ты: "Конечно, произнесла невозмутимо.- Он хорошо завязывает галстуки".
Вы познакомились в Джиганске в начале марта, то есть в то самое время, когда тут и впрямь не обойтись без резиновых сапог. Грязь, лужи... Фруктовые деревья голо чернеют за ржавыми оградами, поджимают мокрые хвосты собаки, а хмурые люди в одинаковых плащах бесшумно снуют туда-сюда. И все почему-то лузгают семечки...
Ты могла, конечно, проходить практику в любом моем хозяйстве, в том числе и пригородном совхозе "Красный", который, по сути дела, давно уже слился со Светополем, но - как можно! Вмиг узнают ведь, что не просто студентка, а дочь генерального директора... И ты выбрала захудалый Джиганск, которого все твои сокурсники боялись как огня. Лишь две девицы родом оттуда с удовольствием поехали домой да ты - из-за упрямства и чрезмерной гордости (так мы с матерью, не слишком даже удивленные твоей выходкой, расценили это). Вот почему, рассуж-даю я дальше, по душе пришелся тебе юный честолюбец, не снизошедший до унизительной торговли с брюзгливым начальником из-за места работы. А ведь оно ему было ох как небезразлично! ты поняла это сразу, едва увидев его. Какие там резиновые сапоги! Он и по заболоченным джиганским улицам, где даже самосвалы застревали, умудрялся щеголять в выдраенных до блеска модных туфельках. А простроченная курточка на молниях! А красный мохеровый шарф, пышно и небрежно пламенеющий вокруг женственной шеи! А буклистая кепка с огромным козырьком!