Николай Лесков - Антука
Мориц сделал презрительную гримасу.
- Ага!
- Я вас не боюсь, господин капитан.
- А не хочешь ли ты, я тебе расскажу кое-что постыднее, чем не знать про Суварова?
- Очень рад послушать, что вы соврете.
- Совру! Нет, мой милейший! Я не совру: ты увидишь, что твои укоризны напрасны, и что я, как жандарм, кое-что знаю.
Мориц приложил руки к виску и субординационно ответил:
- Извините, господин капитан!
- То-то и есть, приятель! Я знаю даже очень незначительные мелочи, и если хочешь, я сейчас же представлю тебе на это доказательство.
- Очень желаю! Как же... очень желаю, господин капитан.
- Третьего дня, вот в такой же счастливый час свободы между двумя дорожными поездами, я пошел в проходку, и когда проходил мимо дома одного здешнего обывателя, то, как ты думаешь, на что я наткнулся?
- Черт вас знает, на что вы наткнулись.
- Я увидал, как его сынишка резал звездочками морковь для супа и пел преглупую песенку: "Наш шановный бан налил воды в жбан". Ты знаешь эту песенку?
- Не знаю, но слыхал.
- Да; но ведь это у тебя, если не ошибаюсь, третьего дня в супе плавали морковные звездочки?
- Вы все знаете и ни в чем не ошибаетесь, капитане.
- Так, мой милый Мориц, я все знаю, а за то, что ты знаешь, что я все знаю, - я советую тебе сейчас же пойти в свои комнаты и хорошенько выпороть твоего Яську.
- О, капитане, я это уже сделал.
- Вот это прекрасно! Теперь ты можешь надеяться, что это будет известно в Вене.
Мориц щелкнул туфлями и поклонился.
- И что же?.. Ты, надеюсь, стегал и причитывал, и, может быть, добился от Яськи: кто его этой песне выучил?
- Узнал все, как на ладонке.
- Кто же его научил?
- Ваш Стаська, мой добрый капитан.
Гонорат оборотился в сторону Морица, посмотрел на него и, расхохотавшись, воскликнул:
- Ты шельма!
- Покорно вас благодарю.
- Нет, ей-богу!.. Ты, мой любезный Мориц, не обижайся... Я тебе это откровенно говорю, что ты шельма! И ты знаешь...
- Что еще позволите знать, капитане?
- Ты, конечно, знаешь, что "шельма" это не значит то, что... шельма, а это значит, что ты молодец.
- О, я молодец! Мне это еще раньше вас говорили, капитане.
- Я тебя за это так и люблю. Я не люблю рохлей.
- Фуй! И я их терпеть не могу, пане капитане.
- Я больше всего уважаю в человеке находчивость, чтобы человек всегда и везде был умен и находчив. И я для находчивого человека все готов сделать.
- Но случалось ли так, чтобы вы что-нибудь для кого-нибудь делывали?
- А ты разве в этом сомневаешься?
- Признаюсь вам, что даже вовсе не верю.
- Он не верит! Ах ты, прусский барабанщик! Да! Я делал, и много, Мориц, делал. В моей жизни бывали самые ужасные, такие ужасные случаи, когда ты бы, наверное, совсем не сумел найтись, а я нашелся.
- Ей-богу не знаю, как вам и сказать, высокомощный капитане, вы знаете, что всем любопытно и прелюбопытно вас слушать.
- Я тебе, пожалуй, и расскажу одну историю. Это страшно, но зато это совершенно справедливо, а ты ведь любишь в страшном роде?
- Как вам сказать? - молвил Мориц и сделал гримасу: - я люблю и страшное, но...
- Говори откровенно.
- Больше я люблю гемютлих!
- Ах, гемютлих! Ну, тут будет и гемютлих.
- Вместе?
- Да, - и страшное, и гемютлих.
- Клянусь, что это что-нибудь из вашей повстанской службы.
- Непременно так! Ты отгадал! Но ты мне за это прежде вспенишь большую кружку пива и велишь подать кусок брынзы.
- С восторгом, мой капитане!
Кружка с пивом была подана, и Мориц объявил:
- Господа! вниманье! Пан Гонорат будет рассказывать страшное пополам с гемютлих. Он всегда так откровенен, что даже за это помилован: грехи его прощены, но он много видел страшного... Да-с, он даже сам вешал людей своими собственными руками.
- Да, я вешал людей, - отвечал Гонорат: - и вот об этом-то я и буду рассказывать, потому что при этом и с их стороны, и с нашей было выказано много ума.
- А всего больше, я думаю, подлости, - прошипел Целестин.
- Мориц! Попроси этого господина замолчать.
- Помолчите, Целестин! Что вам за охота все сокрушаться о подлостях! У Гонората, наверно, есть очень занимательная история, а ваши газеты, по правде сказать, очень скучны.
- Скучны!
Целестин махнул головою и уткнул нос в газету, - дескать: "Пусть врет, я не буду слушать".
И вот наступило не то вранье, не то правда, - как хотите, гак и думайте.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Гонорат начал с того, как он был в повстанье, в отделе у какого-то пана Цезария, и очень его хвалил. Молодой, говорит, был вояка, но страсть какой храбрый. Учился воевать по-настоящему в Париже, у французов в академии, и мог всякого победить по всем правилам; но без правил сражаться не мог и потому у нас не годился. Разные вещи с собой привез в чемодане: и бусоли, и планы, и даже молоденького адъютанта французской природы, а только все это не пошло впрок. Все эти вещи адъютант растерял, и сам заболел, потому что совсем был слабый, как барышня, даже и груденка вперед коробочком выперлась, будто как зоб у птички. Говорили, что это так и есть, - что это барышня-француженка. Он все с ней сидел и ел курку с маслом в палатке, а всем провиант отпускал ксендз Флориан. И стали они оба в лице меняться: Цезарий стал отходить, а ксендз Флориан усилился. Началась деморализация... Ты, барабанщик, понимаешь, что называется деморализацией?
- Понимаю, капитане; только у нас в Пруссах ее не было.
- Ты прав, у вас не было. У вас ведь гороховой колбасой кормили, - и то не жирно. А мы тогда сначала пришли с охоты, и стали скучать, что Цезарий в палатке целуется, и многие тоже начали подумывать: как бы и себе улизнуть домой, да тоже бы курку с маслом есть, да целоваться.
Ксендз Флориан это заметил и говорит:
- Я должен командовать отрядом, а не Цезарий. Ему говорят:
- Цезарий от высшей власти назначен. А ксендз Флориан отвечает:
- Это ничего не мешает: его высшая власть назначила, а я видел Остробрамскую Божию Матерь, она мне приказывает. Соберитесь-ка, - говорит, все на берег реки, когда солнце сядет, и вы сами увидите за рекою, как она меня благословляет. Со мною непременно будет победа. Только, чтобы видеть это, вы должны весь этот день попоститься и с утра ничего не есть.
И приказал нам ничего не давать.
Мы говорим:
- Хоть хлеба!
- Нет, - говорит, - ничего не надо: чтобы чудесное увидать, надо быть совсем не евши.
Мы очень проголодались и собрались, чуть стало смеркаться. Стоим и смотрим за реку, а Флориан пришел после нас и сел на скамейку.
Спрашивает:
- Что, хлопцы, видите? Мы отвечаем:
- Нет, отче, ничего не видим.
- Как ничего не видите! А туман?
- Только и видим один туман.
- А в тумане Матерь Божия в огненном сиянии вся светится и вас благословляет. Видите?
- Нет, не видим.
- Ну, так это оттого, что вы еще со вчерашнего дня очень наевшись. Вы недостойны. Не ешьте еще сегодня на ночь и завтра не ешьте до вечера, тогда вы увидите, а теперь ступайте спать - вы недостойны.
Не велел опять давать никому ни водки, ни хлеба и прогнал спать; а на другой день опять привел на берег и спрашивает:
- Видите?
Мы то же самое ничего не видели, и так и отвечали. А он говорит:
- Ну, так еще один день не ешьте, тогда увидите. Тут между нами один мазур нашелся и говорит:
- Позвольте-ка, отче, позвольте минуточку: я как будто начинаю что-то замечать...
- Ага! - говорит, - это хорошо: всматривайся, всматривайся и говори, что ты замечаешь?
- Мне в тумане, действительно... как будто огонек показывается.
- Вот, вот, вот! Смотри еще попристальнее! Все в одну точку смотри, да читай в уме молитву, непременно больше увидишь! А вы, кашевары, собирайтесь разводить здесь огонек под котлом: нынче, кажется, вам Матерь Божия покажется, и вы будете есть лозанки с сыром.
Тот, который начал видеть, как услыхал это, так и вскрикнул:
- Вот, вот, в самом деле: как я стал читать молитву, так и вижу Божию Матерь!
Ксендз отвечает:
- Ну, если ты ее видишь, то ты уже можешь ужинать. Тут и все увидали.
Флориан говорит:
- Вот и молодцы, - только это и надо, чтобы вы все были удостоены. Теперь присягните перед крестом, что видели. Ходить далеко не нужно: крест со мною, присягайте сейчас и пойдете пить водку и ужинать.
Мы все присягнули и друг другу больше ничего не сказали; а Флориан сказал Цезарию: "уезжай за границу с своим адъютантом", а сам стал командовать.
ГЛАВА ПЯТАЯ
При Флориане сразу пошло совсем другое дело. Флориан был не то, что Цезарий. В Париже не учился, а был молодчина: он весь свой век все пел в каплице да дома сливы мариновал с экономкою, а однако знал все тропинки в полях и все лесные входы и выходы. Он как утвердился, так сейчас и объявил, что я, говорит, никому не дам спуску, - и чужого, и своего сейчас повешу.
- Я, - говорит, - по глазам умею читать: кто в лице станет меняться значит собирается улизнуть домой курку с маслом есть, - я его сейчас и повешу.