Николай Лесков - Шерамур
- Выходит, вы все-таки счастливее других.
- Не вижу, те наделы получили, а я нет.
- А чиновник вас не обижал, воспитывал?
- Мы у него не жили, он с матерью очень дрался; она назад убежала.
- К мизантропу?
- Да; меня швырнула ему, а сама утопиться хотела. Он нового суда побоялся и взял нас.
- Тут вам хорошо было?
- Ничего не было хорошего: меня к акушерке на воспитание в город отдали.
- Это добрая была женщина?
- Шельма; сама все с землемером кофей пила, а мне жрать не давала. И землемер очень бил.
- Зачем?
- Так; напьется и бьет по головешке. Я оттого и расти перестал - до двенадцати лет совсем не рос. В училище отдали: там начал жрать и стал подниматься. А пуще в пасалтыре морили.
- Что это такое за "пасалтырь"?
- Чулан, - землемер так называл. "Бросить, скажет, его в пасалтырь", меня и бросят, да и позабудут без корму. А там еще тесно, все стена перед носом. Я от этого пасалтыря и зрение испортил, что все в стенку смотрел. В училище привели - за два шага доски не видел.
- Вы в каком были училище?
- В гимназии.
- Окончили курс?
- Нет; у меня от битья память глупая.
- А потом?
- В технологию.
- Что же тут, больше учились или больше читали?
- Больше всего опять жрать было нечего, а иногда и читали.
- А что читали?
- Много - не помню.
- Стихи или прозу?
- И стихи и прозу.
- И ничего не помните?
- Одни стихи помню, потому что много списывал их.
- Какие?
- Начало божественное, а потом политическое:
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет,
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет.
- Это, - говорю, - "Властителям и судиям".
- Вот, вот, оно самое.
- Зачем же вы его списывали?
- Всем нравилось.
- Да ведь это державинское стихотворение: оно есть печатное.
- Ну, рассказывайте-ка.
- Не верите?
- Разумеется.
- Ну так знайте же, что это переложение псалма, и оно было в хрестоматии, по которой мы, бывало, грамматический разбор делали.
- Ну, а мы не делали.
- Бедняжки.
- Ничего не бедняжки.
- А когда вы окончили свою технологию?,
- Я ее не кончал.
- Почему?
- Политическая история помешала.
- А какая же это была история?
- Наши студенты на двор просились.
- Для какой надобности?
- Как для какой надобности? Без двора разве можно? двор заперли, и некуда деться: мы проситься. Бударь говорит: нельзя на двор - от начальства не велено, а мы его отпихнули, и пошел бунт.
- Верно, прежде была какая-нибудь распря.
- Я тогда не ходил, у меня за ухом юрунда какая-то вспухла, и ее в тот день только распороли.
- Как же вы этим не оправдались?
- А как это оправдаться, стали нас показывать, - бударь на меня говорит: "Вот и этот черномордый тоже на двор просился". Меня отставили, а ему велели изложить. Он говорит: "Я не пущал, а он, как Спиноза, промеж ног проюркнул". Меня за это арестовали.
- За Спинозу?
- Да.
- Долго же вы были под арестом?
- Нет; я скоро в деревню уехал, - меня графиня выпросила.
Он, к крайнему моему удивлению, назвал одно из самых великосветских имен. Я впервые ему не поверил.
- Почему она вас знала?
- Ничего не знала, а у нас был директор Ермаков, которого все знали, и он был со всеми знаком, и с этой с графинею. Она прежде жила как все, экозес танцевала, а потом с одним англичанином познакомилась, и ей захотелось людей исправлять. Ермаков за нас заступался, рассказывал всем, что нас "исправить можно". А она услыхала и говорит: "Ах, дайте мне одного самого несчастного". Меня и послали. Я и идти не хотел, а директор говорит: "Идите - она добрая".
- И что же: вправду так вышло?
- Ничего не правда. Пустили к ней скоро - у нее внизу особый зал был. Там люди какие-то, - все молились. Потом меня спросила: "Читал ли евангелие?" Я говорю: "Нет". - "Прочитайте, говорит, и придите". Я прочитал.
- Все прочитали?
- Все.
- Что же - понравилось вам?
- Разумеется, мистики много, а то бы ничего: есть много хорошего. Почеркать бы надо по местам...
- Вы так и графине отозвались?
- Не помню, - да ведь еще раньше генерал Дубельт говорил... Я читал об этом, а с графиней... не помню... Все равно она была дура. Она мне долбила все про спасение, только мне спать захотелось, а ничего не понял.
- Что же такое было непонятное?
- "Надо прийти ко Христу". Очень рад, - только как это сделать? Или будто я спасен... Почему я это знаю! Или про кровь там и все этакое: ничего по-настоящему нельзя понять. Я сказал, что я этого не понимаю и мне это не нужно. Она стала сердиться: "Оставим, говорит, до деревни, - вы там поймете". Дорогою хотела меня с собой посадить и читать, а потом во второй класс послала; две девки, я да буфетчик. Мы и поссорились.
- Какое же вам до них дело было?
- Подлости говорят и бесстыдство: я это ненавижу; а потом с мужиком скандал вышел - все и пропало,
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Вот в чем заключался этот эпизод - нелепый, курьезный и отрывочный, как все эпизоды своеобразной эпопеи Шерамура.
- Мы поехали, - начал он. - Графиня сама села в первый класс, и детей и старую гувернантку англичанку тоже там посадили, а две девки и я да буфетчик во втором сели. Буфетчик мне подал билет и говорит:
"Графиня вам тут велела".
Я говорю:
"Мне все равно". А как они стали разные глупости говорить, я и ушел в третий класс к мужикам.
- Какие же такие нестерпимые глупости они говорили?
- Всякие глупости, все важных из себя передо мною представляли: одна говорит, что ее американский князь соблазнить и увезть хотел, да она отказалась, потому что на пароходе ездить не может, будто бы у нее от колтыханья морская свинка делается. Противно слушать, а на первой станции при нас большая история вышла: мужика возле нашего вагона бить стали. Я говорю: "За что?" А кондуктор говорит: "Верно, заслуживает". Я самого мужика спросил: за что? а он говорит: "Ничего!" Я подскочил к графине, говорю: "Видите, бесправие!" А она закричала: "Ах, ах!" и окно закрыла. Буфетчик говорит: "Разве можно беспокоить". Я говорю: "Если она христианка, она могла за бедного заступиться". А он: "С какой стати этак можете? - вы энгелист". А я говорю: "А ты дурак". И повздорили. Они и начали про студентов намеки. "Теперь, говорит, все взялись за этот энгелизм. Коим и не стоило звания своего пачкать, и те нынче счеты считают. У нас тоже теперь новый правитель - только вступил, сейчас счеты стал перемарывать. "Зачем, говорит, пельсики пять с полтиной ставить, когда они по два рубля у Юлисеева? - Это воровство". Ах ты дрянь юная! Мы при твоем отце не такие счеты писали, и ничего, потому что то был настоящий барии: сам пользовался и другим не мешал; а ты вон что!
Девки так и ахают:
"Ишь, подлец! ишь, каналья!"
А тот говорит:
"Ну так я ему сейчас и ввернул, чего он и не думал: "Мало ли что, говорю, у Юлисеева, мы бакалейщика Юлисеева довольно знаем, что это одна лаферма, а продает кто попало, - со всякого звания особ". - "К чему мне это знать?" говорит. "А к тому-с, что там все продается для обыкновенной публики, а у нас дом, - мы домового поставщика имеем - у него берем". "Вперед, говорит, у Юлисеева брать". - "Очень хорошо, говорю, только если их сиятельство в каком-нибудь фрукте отравят, так я не буду отвечать".
Девки визжат: "Ловко, ловко! Ожегся?"
"Страфил! и весь энгелизм спустил: "Бери, говорит, негодяй, у своего поставщика, а то ты и вправду за три целковых кого угодно отравишь".
А девки радостно подхватывают: "Очень просто, что так! - очень просто!" И сами что-то едят, а буфетчик мне очистки предлагает: "У вас, говорит, желудок крепкого характера, - а у меня с фистулой. Кушайте. А если не хотите, мы на бал дешевым студентам за окно выбросим". А потом вдруг все: хи-хи да ха-ха-ха, и: "точно так, как наше к вашему". Я этого уже слушать не мог и пересел к мужикам.
- Что же вас в этих словах особенно возмутило?
- Ну как же: цинизм: "наше к вашему". - Разве я не понимаю?
- Да я-то, - говорю, - не понимаю: что тут такого особенно циничного.
- Ну оставьте, пожалуйста, - очень это понятно.
- Извольте; оставляю, но все-таки где вы видите цинизм - не понимаю.
- Ну, а я понимаю: я даже в Петербург хотел вернуться и сошел, но только денег не было. Начальник станции велел с другим поездом в Москву отвезть, а в Петербург, говорит, без билета нельзя. А поезд подходит - опять того знакомого мужика, которого били, ведут и опять наколачивают. Я его узнал, говорю: "За что тебя опять?" А он говорит: "Не твое дело". Я приехал в Москву - в их дом, и все спал, а потом встал, а на дворе уже никого нет, говорят уехали.
- Вас бросили?
- Не взбудили. Я проспал - пошел на станцию за книгами - книги свои взять - и вижу, опять поезд подъехал, и опять того знакомого мужика бьют. Я думаю: вот черт возьми! - и захотел узнать: за что! А он, как его отбили, с платформы соскочил и прямо за вороты, - снял шапку и на все сорок сороков раскрещивается. Я говорю: "Ты бы, дурак, чем башкой по пустякам кивать, шел бы к мировому". - "А мне чего, говорит, без мирового недостает?" "Шея-то небось болит?" - "Так что же такое: у нас шея завсегда может болеть, мы мужики: а донес господь - я ему и благодарствую". - "А что били тебя это ничего?" - "А какая важность, господа лише дрались, да мы терпели - и перетерпели: теперь они и сами обосели - стали смирные". - "Вот от этого, говорю, в тебе и нет человеческой гордости, а ты стал скотина". - "Через что такое, отвечает, скотина, когда я своих родителев знаю". - "Экое, говорю, животное: никаких чувств в тебе нет". А он начал сердиться: "Что ты, говорит, ко мне вяжешься: какое еще чувство, если мне так надобе". - "Отчего же это так надобе, чтобы тебя на всякой станции били?" - "Ан совсем, говорит, не на всякой". - "Я, говорю, видел". - "А мне, говорит, это еще лучше тебя известно: всего четыре раза за путину похлопали, только на больших станциях, где билет проверяют. Какое же тут чувство? потолкают и вон, а я на другой поездок сяду, да вот бог дал, ничего не платя и доехал". Понимаете, какой отличный народ! Я его практическому смыслу подивился, и как у меня полтора рубля было, я ему помочь хотел. "Дальше, спрашиваю, куда-нибудь поедешь?" - "Дальше мне теперь все равно что рукой подать всего в Тульскую губернию: мы с Москвой-то суседи". - "А все же ведь и тут опять чугунка". - "Простое дело, что чугунка". - "Так опять деньги надо". Он посмотрел и говорит: "Это не твое расположение". - "Да у тебя есть деньги или нет?" - "С чего так нет: мы мужики, а не то что, - мы работаем, а не крадем, чтобы у нас не было. У нас что надобе есть". - "А то лучше, говорю, признайся: я тебе дам". - "Нам чужого не надо: у нас вот они свои, кровные". Вытащил кошель и хвалится: "Видишь, говорит, что есть названье от бога родитель, - вот я родитель: я побои претерпел, а на билет ничего не извел без билета доехал. Все, что заработал, - вот все оно цело - деткам везу; а еще захочу, так и в церкву дам за свое здоровье. Понимаешь?" - "Глупо, говорю, в церковь давать". - "Ну, этого говорить ты не смей, а то вот что..." И кулак мне к носу. - Что за народ? что за народ! - воскликнул Шерамур и даже впотьмах весь расцветился. - Я, - говорит, - не вытерпел: "Молодец, говорю, пойдем, я тебя угощу в трактире". А он сейчас кошель скорей прятать и стал уходить. Я за ним, а он от меня еще шибче, да на углу хлоп, упал и растянулся. "Чего ты, говорю, дурак, бежишь?" - "А ты чего, говорит, меня гонишь: я ведь твоего не прошу". - "Чего же ты меня боишься?" - "Ты деньги увидал и скрасть хочешь", и с этим как дернет во всю мочь: "Каррраул!" Нас обоих и забрали.