Николай Лесков - Шерамур
- Это что?
- Одеколон.
- Зачем нужен?
- Обтираюсь им.
- Гм! Обтираетесь. Разве прелое место есть?
- Нет; прелого места нет.
- Так зачем же такая низость!
- Кому же это вредно?
- Еще и спрашиваете: лучше бы сами пожрали да другого накормили.
- Пойдемте, - накормлю.
- Что же одного-то кормить... сказали бы, так я бы еще человек пять позвал.
Другой раз он застает на комоде белье, принесенное прачкою, и опять тычет пальцем:
- Чьи рубашки?
- Разумеется, мои.
- Сколько тут?
- Кажется, четыре.
- Зачем столько?
- А по-вашему, сколько рубашек можно иметь человеку?
- Одну.
- И будто у вас всего одна?
- Нет; у меня ни одной.
- Без шуток, ни одной?
- Какие шутки, мы не такие друзья, чтобы шутить шутки.
С этим он расстегнул блузу и показал нагое тело.
- Вот вам и шутки.
- Возьмите у меня рубашку.
- Могу.
Он взял поданную ему рубашку, пошел за занавес, а оттуда кричит:
- Нож!
- Вы не зарежетесь?
- Это не ваше дело.
- Как не мое дело! Я не хочу, чтобы вы здесь у меня напачкали кровью.
- Эка важность!
- Нет, не режьтесь у меня.
- Не зарежусь - я нынче пожравши.
- Нате вам нож.
Послышался какой-то треск, и что-то шлепнуло.
- Что это вы сделали?
Он вместо ответа выбросил отрезанные от обоих рукавов манжеты и появился сам в блузе, из-под обшлагов которой торчали обрезки беспощадно оборванных рукавов рубашки.
Этак ему казалось лучше, но тоже не надолго, - завтра он явился опять без рубашки и на вопрос: где сна? - отвечал:
- Скинул.
- Для какой надобности?
- У другого ничего не было.
Таков он был в бесконечном числе разных проявлений, которые каждого в состоянии были убедить в его полнейшей неспособности ни к какому делу, а еще более возбудить самое сильное недоразумение насчет того: какое он мог сделать политическое преступление? А между тем это-то и было самое интересное. Но Шерамур на этот счет был столь краток, что сказания его казались невероятны. По его словам, вся его история была в том, что он однажды "на двор просился".
Как и что? Это всякого могло удивить, но он очень мало склонен был это пояснять.
- Бунт, - говорит, - был. Мы все, техноложцы, в институт пришли вороты заперты, не пущают. Мы стали проситься на двор пустить, - пихать начали. Меня взяли.
- Ну а потом?
- А потом - я ушел.
- Зачем?
- Да что же ждать - неизвестно бы куда засудили.
И больше ничего не добьетесь, да и сомнительно, есть ли чего добиваться.
До сих пор говорю с чужих слов - теперь перехожу к личным наблюдениям, которые были счастливее.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Я о нем в мою последнюю поездку за границу наслышался еще по дороге преимущественно в Вене и в Праге, где его знали, и он меня чрезвычайно заинтересовал. Много странных разновидностей этих каиновых детей встречал я на своем веку, но такого экземпляра не видывал. И мне захотелось с ним познакомиться - что было и кстати, так как я ехал с литературною работою, для которой мне был нужен переписчик. Шерамур же, говорят, исполнял эти занятия очень изрядно.
Его адреса никто не знал, но я взял адрес Tante Grillade, и он мне помог. По письму, оставленному в этом кабачке, Шерамур ко мне явился, совершенно таким, каким я его описал выше: маленький, коренастый, с крошечным носиком и огромной бородой Черномора.
Здесь, кстати, замечу, что кличка Шерамур была не что иное, как испорченное на французский лад Черномор, а происхождение этой клички имеет свою причину, о которой будет упомянуто в своем месте.
Я не торопил Терамура сближением, а просто дал ему работу, и в первый визит он со мною не говорил почти ни слова, а только кивал в знак согласия, но, принеся через три дня назад переписанную тетрадь, разговорился.
- Все ли вы, - спрашиваю, - разобрали в моей рукописи, - не трудно ли было?
- Ничего нет трудного, а только одно трудно понять: зачем вы это пишете?
- Печатать буду.
- Очень нужно.
- Вам это не нравится?
- Не не нравится, а зачем всякую юрунду. (Он именно говорил юрунду.)
- Добрые люди купят, прочтут, посмеются и бросят.
- Ну да; только и всего. Стоит того дело. Могли бы что-нибудь лучше написать.
- Да что лучше-то? - Не умею.
- Ну да; не умеете! Нет, вы, я вижу, не совсем глупый!
- Да не знаю, - говорю, - что же такое надо писать?
- Полезное что-нибудь.
- Например?
- Я ведь не писатель, - что меня спрашивать. Если бы я был писатель, я бы написал.
- Статью?
- Не знаю, может быть и статью.
- О чем?
- О том, чтобы всем было что жрать, - вот о чем.
- Как же это надо написать?
- Не знаю, - пишут.
- Где?
- Я не знаю; а пишут.
- Да все, - говорю, - мало куда годится.
- Оттого, что не дописывают.
- А отчего не дописывают?
- А черт их знает.
- Ума мало или смелости недостает?
- Да я не знаю.
- Вы революционер?
- Ну вот еще! Жрать всем надо, вот революция. В революцию хорошо, кто большого роста.
- Это почему?
- Потому что маленького никто не послушает.
- А вот Наполеоны-то, - ведь они оба были небольшого роста, а их слушались.
- Так это у французов; они на рост не глядят; а у нас надо, чтоб дылда был и ругаться умел.
- А вы разве этого не можете?
- Нет, не могу.
- А жрать?
Он улыбнулся, но только удивительно странно, сначала одним, а потом другим глазом, точно он не смел сразу обоими улыбнуться, и отвечал:
- Могу.
- Ну, идемте.
И он ходил со мною раз и два, и, наконец, за обычай взял со мною питаться, и освоился до того, что раз сказал:
- А я еще и другую штуку могу.
- Какую?
- Подвыть.
- Как же это?
- Здесь нельзя - страшно.
Я об этом и позабыл, но потом мы с ним как-то пошли за город в Нельи. Это был хороший вечер; мы все бродили, бродили, сели на бережку ручья и незаметно осмеркли.
Он так же незаметно от меня отлучился и где-то исчез. Я задумался и совсем про него позабыл, но вдруг вздрогнул и вскочил в ужасном испуге, и было чего: в самом недалеком от меня расстоянии громко и протяжно провыл голодный волк... И прежде чем я мог оправиться, - он завыл снова.
Надо было опомниться, что я всего в двух шагах от Парижа, которого грохот слышен и которого огни отражаются зарезом, чтобы понять, как трудно было появиться здесь волку.
И пока я это сообразил, предо мною предстал Шерамур.
- Каково? - говорит.
- Это вы выли?
- Я. Разобрали, в чем дело?
- Какое же дело?
- Слушайте.
И он опять сел на корточки, сложил у рта ладошки и завыл: "Уаа-уаа-уаа".
- Разобрали?
- Нет; но вы действительно воете как настоящий волк.
- Еще бы! Мы, бывало, все этак хором воем.
- Кто, где?
- Техноложцы-то, в Петербурге, когда топить нечем и жрать нечего. Завоем, - хозяйка испужается и даст дров и поплеванник - чтобы замолчали. Ведь это слова.
Он опять опустился на корточки и еще раз завыл, но гораздо протяжнее, и в этот раз в этом вое я разобрал слова:
Холодно, странничек, холодно;
Голодно, родименький, голодно!
И мне стало жутко и больно, а он стал рассказывать, как им бывало холодно и как голодно, и как они, вымолив полено дров и "поплеванник", потом разогревались, прыгая вокруг пустой комнаты и напевая:
А лягушки по дорожке
Скачут, вытянувши ножки,
Ква-ква-ква-ква,
Ква-ква-ква-ква.
На него, кажется, действовала ночь, звезды и свобода открытого пространства. Он был в духе и в каком-то порыве на откровенность. Я этим воспользовался.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
- Неужто вам, - говорю, - когда вы так бедствовали, никто не помогал?
- А кто мне станет помогать? со мною все бедняки жили; все втроем редко жрали.
- Не все же технологи, или, по-вашему, "техноложцы", так бедны.
- Да, у кого есть отцы, - не бедны, разумеется, - им помогали.
- А ваш отец?
- У меня отца не было, - только родитель.
- Какая же тут разница?
- Отец жалеет, а родитель - родит и бросит.
- Кто же был ваш _родитель?_
- Мизантроп.
- Чем он занимался?
- Дворянин - развлекал свою ипохондрию.
- Ну, а мать, разве и она о вас не заботилась?
- Чем ей заботиться? - она из крепостных девок была.
- Так вы, значит, из податного звания?
- Нет; из благородного, - мизантроп ее за чиновника выдал.
- Вы все путаете.
- Ничего не путаю: родитель был один, а отцом другой числился; муж материн в казначействе служил.
- Да вы чью фамилию-то носите?
- Материного мужа.
- Ваша матушка, верно, была очень красива.
- Ну вот... Разумеется, не такая, как я. А у него все равно были всякие: и красивые и некрасивые, и всех замуж выдавал.
- И приданое давал?
- Матери пятьсот рублей дал, за чиновника, а которых за своих - тем не давал.
- Значит, он вашу матушку больше других любил.
- Время такое пришло: эманцыпация. Крепостные не захотели без награждения. А он рассудил, что если с награждением, так уж все равно за благородного. Чиновник и взялся.