Константин Станюкович - Равнодушные
— Мне надо с вами поговорить. Здесь можно? — нетерпеливо прибавил он, бросая взгляд на полуоткрытую дверь в столовую.
Заинтересованная этой таинственностью, Тина сказала:
— Пойдемте в кабинет отца…
И, когда они вошли туда, села на кресло и, указывая на другое, сухо бросила:
— Присядьте.
Но студент не сел.
— Я к вам по поручению Бориса Александровича… Он просит…
— Но как он смел обратиться к чужому посредству? — высокомерно перебила молодая девушка, чувствуя, что краска заливает ее лицо.
— Потрудитесь выслушать, и тогда вы поймете, что он смел! Он сегодня в три часа дня пустил себе пулю в грудь и находится теперь в больнице… Написать не мог и потому просил меня передать вам свою просьбу приехать к нему завтра утром, в общину святого Георгия на Выборгской стороне…
Тина ахнула. Еще сегодня она утром была у него.
— Он не смертельно ранил себя? Он будет жить? — испуганно спросила она.
— Доктора подают надежду, но… рана опасная. Что прикажете ему ответить?
— Я буду.
— В котором часу?
— В десять утра. Можно?
— Да. Имею честь кланяться!
Студент поклонился и вышел.
Тина несколько минут сидела неподвижная.
— Какой он, однако, глупый!.. Стреляться! — прошептала она, и вдруг слезы полились из ее глаз.
В кабинет заглянула Инна Николаевна.
— Тина… голубчик… Что с тобой?..
— Борис Александрович стрелялся… Рана опасная… Просит приехать завтра в больницу… Не говори ни слова маме! — вытирая слезы, говорила молодая девушка.
И, несколько успокоившись, прибавила:
— Он настаивал, чтобы я вышла за него замуж, а я… я сегодня была у него и сказала, что замуж не выйду… Довольно с него, что я… целую его, пока мне хочется… А он принял все это трагически…
— Поедем сейчас к нему, Тина… Я скажу маме, что хочу прокатиться…
— И скажи, что студент приходил от… от Ольги Ордынцевой… звать к ним…
Через несколько минут сестры выходили из подъезда. На подъезде их встретил отец.
— Вы, милые, куда? — спросил он.
— Прокатиться немного… У меня голова болит, папа! — сказала Инна Николаевна.
— Так берите моего извозчика… У него хорошая лошадь!
Козельский вошел в квартиру и прошел в кабинет. Деньги он достал, но какою ценою?
И его превосходительство чувствовал какую-то неловкость и что-то похожее на стыд, когда достал из бумажника чек на пять тысяч.
«Но я возвращу их!» — старался успокоить себя Козельский и сознавал, что все-таки он взял взятку.
— И как это все случилось неожиданно! — прошептал он, вспоминая, как это случилось.
Глава двенадцатая
Когда в этот вечер Козельский ехал на Васильевский остров к Моисею Лазаревичу Бенштейну, «работавшему» деньгами тайного советника Шпрота, почтенного, убеленного сединами старичка необыкновенно добродушного вида, с которым Козельский изредка встречался в «картофельном» клубе, — он со страхом думал, достанет ли он полторы тысячи, или нет.
Завтра срок векселю, послезавтра надо уплатить до двенадцати часов у нотариуса. Переписать вексель невозможно. Уж он два раза переписывал. Требовали уплаты.
Как обыкновенно бывало в последнее время все более и более трудных поисков денег, его превосходительство находился в тревожно-нервном и мрачном настроении. Встречая на Невском людей в собственных экипажах, едущих в театры, спокойных, довольных и, казалось Козельскому, с туго набитыми бумажниками в карманах, он завидовал этим людям, злился на них и находил даже несправедливым неравномерное распределение богатств. У одних их много, а вот он, умный, порядочный и работающий человек, должен искать какие-либо несчастные полторы тысячи рублей, от которых он так позорно и глупо зависит.
«Даст или нет?»
И его превосходительство, подсмеивавшийся дома над разными предрассудками и приметами, загадал: если он успеет закурить папироску до углового дома, то получит, а не успеет — нет. Ветер поддувал сильный, и, несмотря на то, что Козельский старался как можно быстрее спрятать зажженную спичку в выдвинутую спичечную коробку, с первого раза закурить ему папироски не удалось. И это было ему неприятно, но он успокоил себя тем, что имел намерение (хотя и вовсе сперва не имел) повторить опыт до трех раз, и если с трех раз не закурит, тогда…
И Козельский был очень рад, когда в третий раз закурил папироску, поравнявшись с угловым домом. Рад был, и когда фамилия на первой вывеске имела четное число букв.
Но это довольное чувство быстро исчезало от сознания невыносимости своего финансового положения. И тогда он придумывал средства, как бы выбраться из этой каторги постоянного искания денег и долгов, останавливаясь на более или менее проблематических комбинациях о каком-нибудь предприятии, провести которое при помощи Никодимцева будет нетрудно. И вообще Никодимцев мог бы помочь ему если не в этом, то в устройстве ему какой-нибудь хорошо оплачиваемой синекуры[13]. Он должен сделать для отца женщины, которую любит.
И в то же мгновение в голове Козельского пронеслась мысль — обратиться к самой последней крайности, к Никодимцеву, если Бенштейн откажет. Конечно, лучше бы, если б не пришлось этого делать, но… бывают такие положения, когда разбирать нечего.
И Козельский думал: как это сделать и в какой форме? Написать ли ему о временном затруднении, или поехать и лично рассказать о тяжелом своем положении… Но это показалось ему отвратительным… Никодимцев может подумать, что он эксплуатирует его отношения к Инне.
— Нельзя, нельзя! — проговорил вслух Козельский и решил, что воспользоваться Никодимцевым можно только тогда, когда Никодимцев женится на Инне и, следовательно, между тестем и зятем будут близкие родственные отношения.
Придумывая разные выходы из своего положения, Козельский не остановился на самом простейшем и, казалось бы, самом достижимом — на радикальном изменении образа жизни и сокращении, таким образом, расходов, хотя в минуты острых денежных затруднений такие мысли и мелькали в его голове. Но он отлично сознавал их несбыточность. Все его существо со всеми его привычками инстинктивно протестовало против изменения образа жизни, являвшегося для него потребностью, лишение которой он не мог себе даже и представить. Изменить жизнь так, чтобы откладывать на уплату долгов половину заработка, значило: отказаться от двухтысячной квартиры, от превосходного кабинета, мраморной ванны, отличного повара и умелой прислуги, от платья от Пуля, от хороших сигар, от ложи в опере, от журфиксов и от Ордынцевой. Мало того: пришлось бы прервать знакомство со многими нужными и влиятельными людьми, нельзя было бы нанимать приличной дачи для семьи и самому уезжать за границу на два месяца, чтоб отдыхать и освежаться… одним словом, надо было бы отказаться от всего того, что казалось Козельскому единственным благом жизни, из-за которого стоит работать и добиваться еще больших благ… Это было невозможным и, как думал Козельский, унизительным и для него самого и для его семьи. И как бы смотрели на него не только знакомые, но даже жена и дочери? Умный, способный человек и не может даже устроиться сколько-нибудь прилично? Не может хорошо одевать жену и дочь? Не может позволить себе маленького комфорта любовной связи? Последнее особенно было дорого его превосходительству, и свидания с красивой и умеющей быть желанной Ордынцевой были для Козельского одним из тех значительных благ, без которых жизнь была бы для него скучной и не к чему было бы ему так тренировать себя воздержанием в пище, массажем и гимнастикой.
«Даст или не даст?»
Этот вопрос все более и более удручал Козельского по мере приближения к Васильевскому острову, и, когда извозчик остановился у подъезда одного из больших домов на Большом проспекте, Козельский чувствовал тот страх, какой испытывает гимназист перед экзаменом у строгого учителя.
У него даже схватывало поясницу, когда он спросил у швейцара: где живет господин Бенштейн?
— Здесь. Во втором этаже.
— Дома?
— Должно быть, дома.
В швейцарской было тепло, и Козельский приказал швейцару снять с себя шинель с серебристым бобровым воротником, подбитую ильками.
— Не пропадет здесь?
— Помилуйте… Я не отлучусь.
— Так во втором этаже?
— Точно так-с!
Его превосходительство не спеша, чтобы не было одышки, поднялся во второй этаж и с замиранием сердца подавил пуговку электрического звонка у двери, на которой красовалась медная дощечка с вырезанной на ней фамилией по-русски и по-французски.
«Экая каналья, этот жид. В бельэтаже живет!» — подумал с чувством неодобрения Козельский, приподнимая свою красивую голову в бобровой боярской шапке.