Владимир Кораблинов - Прозрение Аполлона
Они не знали, что в ветвях дерева, возле которого они вдруг остановились, уже хлопотал, первым, прежде других прилетевший соловей; он еще не пел, он только собирался попробовать свой голос в эту ночь. Не знали они и того, что сию минуту под ногами у них, шевельнув мертвый пожухлый кленовый лист, проклюнулся первый, самый жадный до жизни, зеленый гвоздик подснежника…
Но, верно, в самом воздухе, прохладном и влажном, в самом молчании весенней ночи такая чистая, молодая таилась радость, такое великое торжество воскресшей и помолодевшей природы, что и эти пожилые, усталые люди словно бы вдруг помолодели, окрепли, сделались чище, естественней, человечнее. И странные, несообразные слова вдруг произнесла профессорша. Она сказала:
– Поцелуй меня, Поль… – и робко, неловко, по-девичьи как-то приникла к мужу.
– Вот тебе раз! – сконфузился и даже растерялся Аполлон. – Что это так… ни с того ни с сего…
Но обнял и, неуклюже нагнувшись, поцеловал Агнию, мазнул влажной бородой по ее холодной щеке.
И вдруг жутко зашуршало рядом, в опавшей пахучей листве, словно какой-то невидимый, хоронящийся во тьме соглядатай подкрался так близко, что – протяни руку и дотронешься, и снова замерло, будто и не шуршало.
– Поль, ты слышал? – шепотом спросила Агния. – Что это?
– А? – рассеянно отозвался Аполлон. – Да ну… мало ли. Еж, барсук, может быть. Тут, говорят, барсук где-то живет.
Они стояли, обнявшись, под старым кленом, слушали дивную тишину. Затем, когда издалека, со стороны города, донесся, приглушенный расстоянием, колокольный перезвон, они и колокола послушали. И долго, может, час, а может, и два простояли они, и было им так хорошо, как бывало очень давно, в годы молодости.
И как-то легко, словно бы силою волшебства, зачеркнулось, забылось то дурное, темное, что мучило всю зиму и, главное, всю эту сумасшедшую весну, – голая, холодная жизнь, неустройство, отчуждение Риты и несносный Ляндрес, солдаты в квартире, морковный чай, теснота, неприятная шумиха из-за Оболенского, приезд Ипполита и его ссора с профессором… наконец, эта дурацкая афиша, Лебренова «скоморошина» с именем Маргариты… Ох, да многое! И вот все прошло, слава богу, и ничего нет, лишь радость жизни, лишь ночь, удивительно черная, пахучая, с далеким торжественным звоном городских церквей…
– «Час заутрени пасхальной, звон далекий, звон печальный, глухота и чернота…»
– Что? – не понял профессор.
– Так, – мечтательно сказала Агния. – Вспомнила… Наверно, уже поздно, домой пора.
Над городом узенькой длинной полоской переливчато светилось розовое зарево – там в церковных оградах жгли смоляные бочки; с хоругвями, со свечами крестным ходом шли вокруг Храма; там на улицах шумел, дымил вонючими факелами безбожный карнавал. Там колокола плясовую гремели во славу господа: «Христос воскресе из мертвых» или перебранивались сердито с горластой бесшабашной песней:
Исус Христос
До копья продулся в штос,
А божья мать
Пошла мылом торговать…
Но ничего этого не слышно было здесь, в поле, лишь далекий гул праздничного трезвона.
Молча возвращались домой Коринские. По дороге их мимолетный дождик прихватил, зашумел в верхушках деревьев, зашлепал по земле, по прелым листьям. Сразу чудесно, тонко запахло грибами. И в эту именно предрассветную минуту в темной чаще свистнула колдовская лешева дудка, потом еще… еще… Потом, будто балуясь, чмокнуло языком в зеленый влажный листок, щелкнуло и затихло.
Это учился, пробовал голос первый соловей.
Аполлон Алексеич скоро и легко заснул и спал хорошо, спокойно на черных с золотом «брокгаузах», на этот раз даже не замечая неудобства от неровности и каменной жесткости своего подвижнического ложа. Засыпая, он думал, что нет лучше лекаря, чем природа – воздух, лес, влажное дыхание земли. И по тому, как на Агнию исцеляюще подействовала ночная прогулка, по тому, как она тихо, умиротворенно, скоро заснула на своей девичьей кроватке, заключил, что этой ночью ее болезнь переломилась, пошла на поправку. Совсем уже задремывая, усмехнулся: недаром заболевшая собака не куда-нибудь – в лес, в поле бежит, ищет лекарственную травку… Хорошо бы и людям этак-то, по-собачьи, не у чванных, важных докторов, не в дорогих заграничных лекарствах искать облегчения болезней, а у матери-природы, в ее воде, в ее лесах, в солнце и ветре, в чудодейственных соках земли.
Утром он поздно проснулся, часов в десять, лежал, зажмурясь. В сомкнутых веках бушевал оранжевый хаос, и Аполлон понял: погожий, безоблачный день, комната полна солнца. Услышал знакомый шорох шелка, легкие шаги жены. Притворяясь спящим, сквозь узенькую щель чуть приоткрытого глаза разглядел Агнию. Свежая, аккуратно причесанная, улыбаясь и что-то невнятно напевая, она хлопотала возле стола, накрытого белой, с задубевшими, слежавшимися складками скатертью.
«Так, так, – сказал себе профессор, – прекрасно… Улыбаемся и напеваем. Несмотря на то, что Ритка опять, кажется, не ночевала дома…»
И он встал, поздоровался с Агнией, похристосовался, как всегда испытывая неловкость от этих пасхальных поцелуев, ответив на ее «Христос воскресе» не очень-то остроумным «гип-гип-ура». Но искренне, с удивлением похвалил празднично убранный стол, где на тарелке, на бумажных кружевцах, красовался подгоревший куличик, с десяток писанок пестрело в вазочке, и даже какая-то заливная рыбка виднелась, разукрашенная морковными звездочками и тонкими стрелками зеленого лука.
– Батюшки! – изумился профессор. – Яйца! Рыба! Послушай, откуда такое несметное богатство? В пайке, кроме таранки да сахарина, я что-то ничего не припомню…
Оказалось, что писанки подарила дворничиха, подлещика принес тот самый пожилой солдат, дневальный, который в памятный вечер, когда у Коринских отняли кровати, так хорошо поговорил с профессором о бабах, а потом восхищался его «агромадностью». Смастерив пару вентерей, этот бывалый русский солдат чуть ли не всю роту кормил рыбой. Вчера пришел, смущенно потоптался у двери: «Вот, хозяюшка барыня… к праздничку…»
– Ну, не прелестно ли? – Агния радовалась, как девочка, хохотала, вспоминая, как он еще сказал: «Твой-то, прохвессор-то, совсем, видать, слабовато вас харчит, одна картоха… А ты баба гладкая, тебе приварок требовается послажей…»
Так позавтракали, попили чаю. Время за полдень перевалило. Риты все не было, а профессорша словно и думать о ней забыла – ни слова, ни намека. Наконец Аполлон Алексеич не выдержал, походил взад-вперед, погудел в бороду «тореадора» и сказал с деланным равнодушием:
– Куда ж это Ритка запропастилась?
Агния и бровью не повела.
– Ах, боже мой, – сказала только, – кажется, не в первый раз…
И, помолчав немного:
– Ты знаешь, Поль, я много думала… Она – взрослый человек, ей двадцать первый пошел, ведь имеет же она право жить так, как ей хочется, как она находит нужным. Я во многом была не права по отношению к ней, – вздохнула профессорша. – Все как на ребенка смотрела, а она – самобытная, сильная… И ей, знаешь ли, тяжел наш родительский гнет. Она рвется к жизни самостоятельной, интересной для нее…
Аполлон даже гудеть перестал. «Фу ты, черт! – поглядел изумленно на жену. – Да ведь она переродилась совершенно… Этакие мысли! Браво, Агнешка, браво!»
– Эмансипированная женщина, – в каком-то экстазе продолжала профессорша, – это огромная сила… Это такой творческий порыв, какой вам, мужчинам, и не снился! Имена таких женщин, как мадам Аврора Дюдеван, как Мари Складовская… наконец, как наши – Башкирцева и Софья Ковалевская…
Аполлон торжествовал. Его идея лечения человеческих недугов силами природы – воздухом, лесом, водой – брала очевидный верх. «Нуте, нуте, хваленые доктора, невропатологи, психиатры и прочая ученая братия, с вашими мудреными лекарствами, массажами и душами Шарко… Какая всем вам цена за дюжину? А вот постояла весеннюю ночку в сыром лесу, продрогла, послушала, как трава растет, и пожалуйте, все как рукой сняло! Выздоровление! Полнейшее и чудесное выздоровление!»
Аполлон Алексеич трубил победу.
Но дальнейшие события показали, что рано все-таки трубил.
Был до семнадцатого года в чиновничьей, обывательской среде обычай, даже как бы ритуал – ходить на пасхальной неделе по знакомым и родственникам с визитами. Ритуал этот, если полистать выцветшие страницы старых газет и еженедельников, давал богатую пищу газетчикам и журналистам, и едва ли жил на Руси такой юморист, какой не изобразил бы эти пасхальные визиты в самом смешном виде. Делалось же это так: приходили, чинно прикладывались к хозяйкиной ручке, поздравляли, опрокидывали у пасхального стола рюмку водки, закусывали и, потоптавшись еще немного, откланивались и брели по следующему адресу, где все повторялось снова: прикладывались, поздравляли, опрокидывали… и так далее.
Обычай этот бытовал и в профессорском корпусе, и квартира профессора Коринского не была исключением – хочешь не хочешь, и тут принимали визитеров. Но после революции все пошло по-другому: к Коринским перестали ходить с поздравлениями сперва потому, что Аполлона Алексеича втайне подозревали в большевизме и несколько опасались; а после истории с Оболенским, полагая, что сидеть профессору в Чека обязательно, вообще старались держаться подальше, и не то что с визитом, а и, встречаясь на улице, поспешно переходили на другую сторону и делали вид, что не замечают.