Юлия Жадовская - В стороне от большого света
По дороге от леса шел дядя. Он шел, тихо опираясь на палку и сгорбившись, что придавало ему вид старика. Первым безотчетным моим движением было встать и уйти, но я преодолела это движение и отважно отправилась к дяде навстречу. Я помнила вчерашний сердитый тон, упреки и ругательства, с которыми он нас оставил, и ожидала, что и сегодня разразится гроза.
— Здравствуйте, дядюшка! — сказала я, подходя к нему.
— Здравствуй, друг мой! — отвечал он, охая и целуя меня с нежностью, — радость ты моя! Я вчера обеспокоил тебя! Извини ты меня!
— Э, полноте, есть ли о чем толковать? я и позабыла о вчерашнем. Что вы это охаете?
— А вот сегодня без ног совсем… Что сестра? Я думаю, сердится на меня.
Я не знала, что отвечать.
— Знает она, что я куролесил ночью?
— Кажется.
— Вот ведь ты какая ябедница, — сказал он полушутливо, — сейчас и выдала дядю!
— Я ничего ей не говорила.
— Так это все эта ведьма, Федосья? — продолжал он тем же тоном.
Я не отвечала. Так дошли мы до дому.
Дядя, кряхтя и охая, вошел с печальным видом к тетушке и сказал тоном кающегося грешника:
— Сестра! прости! я вчера огорчил тебя. Дай ручку! Сострадание заменило в сердце тетушки приготовленный выговор.
— Ну уж Бог с тобой! — сказала она. — Эк тебя перевернуло!
Дядя продолжал охать. Добрая Катерина Никитишна также приняла в нем участие. Марья Ивановна еще не приходила.
— Прикажи, сестра, дать мне рюмочку; сил нет, все кости болят.
Тетушка слегка поморщилась; дядя быстро взглянул на нее и опустил глаза.
— Дай ему, Федосья, рюмочку, — сказала тетушка вошедшей Федосье Петровне.
Вскоре дядя вышел в девичью.
— А ты, старая карга, — сказал он Федосье Петровне, смягчая это выражение голосом шутки, — сейчас переплеснула сестре о вчерашнем! А еще я хотел угостить тебя по-приятельски!
— Да ведь как же, Василий Петрович: ну как бы они узнали после от других, гневаться бы стали.
— А кто смеет сказать? А! у вас все шпионы, переносчики!
— Не извольте обижать, Василий Петрович, — заговорили девки присутствовавшие в девичьей, — у нас никаких шпионов нет. Наше ли дело говорить о господах?
Федосье Петровне было неприятно.
— А вот ты, бабушка, — продолжал дядя вкрадчиво, — чтоб загладить свою вину, поднеси мне рюмочку; тогда уж, Бог с тобой, так и быть, не буду помнить зла.
Федосья Петровна вынесла из кладовой графин и рюмку.
— Я не иначе выпью, как с тем, чтоб и ты выпила.
— Что с вами будешь делать, барин, — сказала развеселясь Федосья Петровна, — проказник эдакой!
Она выпила рюмку.
Федосья Петровна была совершенно побеждена.
— Не будешь ябедничать, а? То-то же, смотри у меня! А на мировую надо еще рюмочку выпить. И он выпил.
Дядя был решительно неистощим в изобретении предлогов выпить, и к обеду совершилось его изменение; лицо раскраснелось, глаза забегали быстро, ленивые движения сменились беспокойными, голос зазвучал грубо и сердито.
Я с любопытством наблюдала этого человека, столь тихого и мирного в трезвом виде и столь раздражительного и несносного, как скоро попадало ему в голову.
Из его речей и поступков можно было заметить, что он действовал не бессознательно, что вино помогало ему высказывать свои затаенные досады и горести, причина которых крылась в его стремительной, беспокойной натуре, но до того подавленной врожденною слабостью характера, что, трезвый, он не имел силы сказать что-нибудь резкое или неприятное для других. Сердился ли он на человека, казалось ли ему что-нибудь сказанным на его счет (он был подозрителен и самолюбив), он ни взглядом, ни словом не обнаруживал в то время своих впечатлений, а нарочно вьпивал на другой день лишнее и вымещал все сторицею. Таким образом, поработясь несчастной страсти, он в то же время делал из нее слугу себе.
После обеда дядя придирался несколько раз то к Катерине Никитишне, то к Марье Ивановне, пришедшей к обеду; вывел из терпения тетушку укорами в недостатке нежности к брату. Старушка ушла за ширмы и поручила нам "не пускать к ней злодея".
Мне предстояла не очень веселая жизнь по милости дяди: бесконечный ряд мелочных, но все-таки неприятных, сцен виделся мне впереди и отравлял тишину души моей, как рой мошек и комаров отравляет прелесть ясного теплого вечера.
Сцены эти расстраивали и сердили тетушку, что в ее годы могло произвести дурное влияние на ее здоровье. Дядя и меня не оставлял в покое. Пьяный, он называл меня не иначе как: "Евгения Александровна", «вы», "мечтательная девица". С искусством, ему только свойственным, придирался он к каждому невинному моему слову и выводил из него, что я или думаю смеяться над ним, или считаю его глупее себя.
Странная была эта натура! До всего ему было дело, все его тревожило; он ревновал горничных, разбирал ссоры, подозревал всех в каких-то недобрых против себя намерениях. А между тем в нем не было ни барской спеси, ни презрения к низшим себя по состоянию, нередко даже проглядывали в нем порывы искренней доброты и настоящего русского хлебосольства. Все это вместе с его живым, находчивым умом, с опытностью, приобретенною годами и разнообразными столкновениями в жизни, могло сделать из него самого приятного и любезного человека. К несчастью, все это помрачалось частыми неприятными выходками в нетрезвом виде, каким-то внутренним недовольством и желчною раздражительностью, вероятно, не без причины запавшими ему в душу. Он не был горьким пьяницей и, когда хотел, владел своими страстями. Притом он любил деятельность и скучал без службы.
К ночи приехал Митенька, что возвестил нам необычайный лай собак, вызвавший Дуняшу на крыльцо, откуда она и принесла мне эту новость.
На другой день, к утреннему чаю, он явился с Марьей Ивановной засвидетельствовать почтение тетушке. Вход их имел на этот раз что-то торжественное: Марья Ивановна шла впереди в чистом чепце, широкая оборка которого завертывалась при ходьбе назад и представляла что-то вроде ореола кругом ее довольного лица. Митенька, кончивший уже курс в уездном училище, выступал за нею в новом сюртуке и пестром жилете.
— Поздравляю тебя, Марья Ивановна! — сказала тетушка. — Бог привел тебе дождаться сына большого… И тебя, Митенька, поздравляю. Посмотрите, да он стал молодец, — прибавила она.
Митенька приятно улыбнулся, покраснел от удовольствия и еще раз поцеловал у тетушки ручку.
— Да вот теперь одна забота, — сказала Марья Ивановна, — как бы его к местечку пристроить.
— А, Бог милостив, маменька! Афанасий Алексеич обещал. Вскоре пришел дядя.
Прежде нежели он вошел к нам, громкий голос его уже доходил до нас.
— Пожаловал дорогой гость, — сказала тетушка, — видно, попало в голову, вон каким соловьем заливается.
— Да уж, кажется, есть, — сказала Марья Ивановна.
В эту минуту взоры наши поражены были странною картиной: дядя остановился в дверях, держа под мышкой белого индейского петуха, который с глупым любопытством вытягивал свою безобразную голову и пронзительно кричал.
Не выпуская из рук петуха, дядя почтительно подошел к тетушке, поцеловал у нее руку и сказал смиренным голосом:
— Я пришел к тебе на суд, сестра! сделай милость, запрети своему петуху ходить ко мне в огород.
— Изволь, мой друг, — сказала тетушка с насмешливою покорностью, — завтра же велю заколоть его на жаркое.
— Нет, что заколоть? зачем заколоть? Ты запрети ему.
— Кажется, ты помешался, Василий Петрович!
— А! — заговорил он сердито, — я помешался! нет, я не помешался. А твои люди успели вчера высечь моего козла за то, что он пришел на двор к вам!
И затем пошли бесконечные вариации на эту тему, пока дядя не перешел к более любимой им, а именно к недостатку родственного расположения к нему со стороны родной сестры, которая готова променять его на последнего своего дворового мальчика. Тетушка вышла из терпения, назвала его «крючком» и ушла за ширмы в свою комнату, оставя нас на жертву его любезности.
— Вы, кажется, вчера вечером изволили прогуливаться под моею усадьбой? — обратился он ко мне. — Что бы удостоить дядю вашим посещением!
— Было уж-е поздно.
— Поздно! Конечно, вы предавались своим мечтаниям?
— Кому же и мечтать-с, как не молодым девицам? — вмешался Митя.
— А, господин ученик уездного училища! Мое почтение! Поздравляю вас с окончанием блестящего образования. По батюшке пошли.
— Нечего вам, Василий Петрович, трогать батюшку, — сказал Митя.
— Что? — крикнул дядя свирепо, — что ты сказал? Вы слышали, — обратился он к нам, — вы были свидетели. Разве я сказал что дурное об его отце? Ах ты, молокосос! да как ты осмелился сказать это мне, — мне?.. Да ты знаешь ли?..да ты что еще?.. — кричал он, ближе и ближе подступая к Мите, побледневшему и струсившему не на шутку.