Константин Воробьев - Друг мой Момич
- Кто это там рассказывал тебе про бобика? - спросил я.
- Про какого? - невинно удивился Тягунец.
- Что сдох,- сказал я.
- Не знаю, товарищ лейтенант... Не слыхал.
- И про розку тоже не слыхал?
- Тоже.
- Ладно,- сказал я.- Сколько у нас патронов?
- С полсотни... А может, и больше.
- Съешь сахар, а после уточни, сколько во взводе патронов.
- Ясно, товарищ лейтенант.
- Пошли ко мне Абалкина,- сказал я.
Тягунец побежал через заросли и на ходу позвал невнятно и задушенно сахар ел:
- Замполит! Командир взвода вызывает!
Абалкин подтвердил мою догадку - о бобике говорил безоружный.
- Меры к нему будем принимать какие-нибудь? - басом, как обиженный, спросил он и зачем-то потрогал свою сумку.
Я промолчал, свернул цигарку и закурил. Кирзовая сумка Абалкина топорщилась, оттягивая ему плечо, и мне хотелось заглянуть в нее и узнать, что там лежало...
Перед заходом солнца мы повстречали в лесу стадо коров и телят, беспризорно бредших с востока на запад,- возвращались, видно, из угона в тыл. Завидя нас, коровы остановились и замычали, доиться хотели, а может, пить. Я оглянулся на Тягунца, и он понимающе сказал:
- Если б котелки были!
- Тогда отлучим телят,- сказал я.
- Одного или двух?
- Двух,- решил я.
Телята дались в руки покорно и доверчиво; двое безоружных повели их на своих ремнях. Я по себе заметил, как нелегко стало идти,- до изнурения захотелось есть, и все мы с какой-то свирепой ревностью то и дело оглядывались назад - следили, целы ли телята. У меня не было ни карты, ни компаса, и никто из нас не знал, сколько километров мы прошли и где находятся немцы и наши. За весь день нам никто не повстречался из местных жителей, потому что деревни мы обходили издали, оставляя их по левую руку,почему-то казалось, что в правой стороне для нас нет опасности. Ведя с собой телят, мы еще круче забирали вправо. Лес постепенно редел, сменяясь глухими полянами с нехозяйскими, высоко торчащими черными пнями,- наверно, тут когда-то прошел низовой пожар, и поди узнай, каким лихом-полымем занесло на одну из таких прогалин человечье жилье. Оно топилось - в небо тянулся витой столб опрятного сизого дыма из высокой берестяной трубы, встремленной в толстую земляную крышу над серым приземистым срубом об одном окне. Окно горело чистым жаром заката, а пустая дыра дверей была темной, как берложий лаз. Почти у самых дверей и вровень с земляным гребнем сруба, заросшего какой-то розовоцвету-щей травой, вздымалась косая орясина колодезного журавля, а перед окном стояла ухитка из белых березовых слег не то клеть, не то закута. За ней, возле штабеля черных обуглившихся бревен, забранных по концам в березовые стояки, сидел на чурбаке большой лохматый старик с топором в руках. Он заметил нас сразу, но не переменил позу и не перестал размеренно и крепко тюкать топором - ладил, видно, так, чтоб до очередного удара эхо успело долететь к нему от леса. Мы пошли во двор не гуськом, а на всякий случай россыпью, как при атаке. В дверях сруба показалась высокая босая старуха в белом чистом платке с острым кулем над лбом, как покрывалась когда-то тетка Егориха. Я издали, из-за колодезя, поздоровался с нею и спросил, сколько до Минска. Она помедлила, запахнула полы большого мужского пиджака и степенно сказала, что, надо почитать, пятьдесят верст с лишним. Мы шли правильно - Минск остался у нас в северной стороне. Впереди же, верстах будто бы в двенадцати, была большая деревня Веркалы, а в семи или восьми справа - Мрочки. Старуха умолкла и не вышла из проема дверей. Я спросил, нельзя ли нам купить где-нибудь немного хлеба, и достал из кармана гимнастерки две слипшихся радужных тридцатки.
- Может, в Мрочках разживетесь,- раздумно сказала старуха.- У нас так утресь вышел. Пятеро тут ваших заходили. Ну и вышел...
- Они с оружием были? - несмело спросил Тягунец.
- Да вот как и вы...
Мое грязное обмундирование, безоружные бойцы, придерживающие забеспокоившихся телят, и осуждающая безучастность хозяина скита, продолжавшего сидеть поодаль и работать, вогнали меня в колючий стыд и обиду за наше тут появление. Я кивнул Тягунцу: пошли, мол, но в это время старуха отделилась от дверей и, клонясь вперед, будто готовилась словить на пощуп курицу, направилась к плененным нами телятам. Она с ходу погладила одного, а возле второго присела на корточки и униженно-радостно спросила Абалкина, глядя на его нарукавные звезды:
- Начальничик, чи ни оставишь ты мне телушечку, а? Вам ить бычка вдосталь, а у ей, глянь-ка, и титиньки проклюнулись, и рожки!
Абалкин что-то буркнул и потрогал сумку, а старуха обеими руками обняла теленка, и он замычал и ткнулся ей в колени
- Ивановна! Ты чего там буровишь? Слышь, что ль? - укоряюще-охранно знакомо властным голосом позвал старик со своего места, и прежде чем обернуться к нему лицом, я успел спрятать деньги, распорядиться, чтоб отдали теленка, смертно чему-то испугаться-обрадоваться и вытянуть руки по швам. Я так и шагнул к штабелю - руки по швам. Старик вонзил в колоду топор, встал на ноги, приложил ковш ладони к глазам. Я остановился от него шагах в трех и тоже поднес руку к глазам. Это был Момич. Живой. Прежний. Только борода у него была не черная, а гнедая. И космы волос на голове казались цвета земли в засушъ. Это был Момич! Живой! Мы разом опустили руки, и я проговорил в один выдох:
- Максим Евграфович, это я, Александр! Здравствуй, Максим Евграфович!
Момич шатнулся ко мне, вскинув над коленями руки, но тут же взглянул в сторону бойцов и ответил ровно, спокойно:
- Ты обмишурился, служивый. Не за того посчитал. Меня по пачпорту Петром Васильевым звать. Бобровым... Лесник я здешний.
Мне надо было сесть, но Момич стоял, непреклонно глядя на меня настойно-темными глазами. Я вынес его взгляд, как чужой, и сказал, что мне пора идти.
- И далеко? - прежним, камышинским тоном спросил Момич.- Неуж на самую Москву? Или дальше?
Я промолчал и стал разглядывать крошечную белую клеть. Она была раз в десять меньше памятного мне амбара. Что могло в ней спрятаться? Сам Момич?
- Ладно, чего уж тут! - веским полушепотом сказал вдруг Момич.- Хоть она и не круговая была порука, а отвечать теперь придется всем. Садись, побалакать надо...
Мы опустились на колоду. Нас разделял врубленный в нее топор, и мы не стали его рушить. Я не хотел, чтобы Момич поминал прошлое,- этого сейчас не нужно было! - и спросил первым:
- Ну как ты живешь, дядь Мось?
Он щелчком сбил с моей гимнастерки присохшую грязь и ответил как ударил:
- Да вот так, брат. Тишком, где низко, ползком, где склизко. И по бумагам я Бобров... А ты?
- Я - сам,- сказал я.
- Стало быть, никакого шороху под тобой не было?
- Нет,- сказал я.
- Как же ты... пробился? Сперва-то?
- То лето в Карачеве на базаре прожил, а потом в Брянск попал... в детдом,- сказал я.
- Та-ак. Ну, а зараз, значит, поперек своих ног бегишь? Как говорится, ни козырей, ни мастей не оказалось? А куда же они делись у вас? Хвалились же, будто полны руки! Минск-то, слыхать, ажно вчерась отдали! Без стуку и грюку!
Момич в насмешливый прищур смотрел в сторону колодезя,- на безоружных бойцов, конечно,- и я поправил на себе кобуру пистолета и спросил:
- Все носишь обиду?
- Надо б, да не на кого,- повернулся он ко мне.- Кабы оно не на наших дрожжах то тесто взошло! Ить не германец же с туркой греб нас?
Я заплакал внезапно и несуразно. Момич подождал - дивился, видно, потом сказал, как когда-то в коммуне:
- Ну во-от! Ты чего это!
- А ты не знаешь, да? Не знаешь? - спросил я его обо всем сразу о тетке Егорихе, о нем самом, о Кашаре, о моем вчерашнем болоте, о Минске, но Момич понял все по-своему, короче.
- Ну-к и что? - спросил он в свой черед.- Под ножку на момент и лошадь валят... А на Расеи яства много, коли гостям брюха не жаль! Чего ж кваситься-то? Одним, вишь, днем лето не бывает опознано!
- А я и не квашусь,- сказал я.
Он опять счистил с моей гимнастерки присохшую кляксу ила и хмуро признался, что поприветить нас нечем, хлеб в обрез вышел.
- Нам бы посуду какую под телятину,- неловко попросил я.- И соли нету...
Момич длинно и невидяще посмотрел куда-то сквозь меня и устало сказал:
- Вот как она перекрутилась, жизнь наша с тобой! Насмерть переплелась!..
Он дал нам старое мятое ведро и пригоршню крупной желтой соли-бузы. Уже смеркалось. Момич нас не задерживал, а я его не манил с собой. О своей Ивановне он не сказал мне ни слова и зря: разве мы не вместе схоронили тетку Егориху одиннадцать лет тому назад!..
На третий день пути мы соединились с остатками какой-то артиллерийской части при трех гаубицах и ночью вышли в расположение своих войск. До самого конца нашего отступления я попеременно командовал то взводом, то ротой, то самим собой, потому что бывало всякое - и болота с госпиталями тоже. Войну я закончил майором. Батальон мой стоял в Кенигсберге, когда мне дали отпуск. Два дня я блуждал по лесам юго-восточнее Минска, пока не нашел знакомую поляну. Скита не было. Сгорел... В Мрочках мне сказали, что "бобра" - так звали там Момича - немцы казнили за связь с партизанами аж в сорок третьем. Я вернулся на поляну, но пробыл там недолго,- ну сколько нужно солдату, чтобы проститься с заброшенной могилой? Пять минут? Десять?..