Дмитрий Савицкий - Ниоткуда с любовью
Гаврильчик был в кожаных шортах, в кепке с километровым козырьком и босиком.
"Сразимся?" - я поднял ракетку.
"Э, нет! - он сгреб меня в охапку своими заросшими рыжими волосами щупальцами,- Мы сейчас с тобой нажремся шампуня за мир во всем мире!.. Что же ты, вражеское отродье, никогда не звонишь в Москве?"
Глухо ударил мяч, но через кипение листвы ничего не было видно. От автора "Сонаты для базуки с оркестром" несло многодневным перегаром, досада, что корт перехватили, сжимала мое все еще городское сердце, и, боком выскользнув, отметив про себя несмертельный выстрел подачи, я крикнул на ходу: "Вечером, господин поэт! Заходи вечером..."
Я несся сквозь заросли форзиции и дрока, огибая ржавый угол корта, и сердце мое кувыркалось. Где бы я ни был: у решетки зверинца на Кронверке, в Сокольническом лесу или в разбомбленном Кенигсберге, звук скачущего мяча рождал во мне тахикардию.
Лопнул взрыв реактивного истребителя, полоснувшего невинное небо до белесого надреза, задребезжали стекла, и из соседнего писательского коттеджа раздался раздраженный бас: "Ну разве здесь что-нибудь напишешь? Завещание!.." - "Внимание отдыхающих, - грохнуло с моря, - прогулочный катер Киммерия отправляется через десять минут..."
Роскошная шоколадница, подмигнув крыльями, снялась с амбарного замка, запиравшего сетчатую калитку. "Как ты туда забралась?" - крикнул я. Она наклонилась, завязывая шнурок, опрокинулись уже выгоревшие волосы, обнажив детскую шею, тугие трусики крепко врезались в плоть, а новорожденный, цыплячьего цвета мяч, только что посланный в угол и отскочивший от деревянного бортика, все еще продолжал катиться вдоль меловой линии. Распрямившись, рывком носка туфли и ракетки подняв мяч, улыбаясь, перекатывая мяч в ладони, промокая сухим ворсом пот, она сказала: "Здесь сбоку есть дыра".
Налетевший ветер обсыпал меня подсыхающим цветом акации, и, отогнув сетку, я протиснулся на корт.
У нее был правильно поставленный удар и чуть-чуть не хватало скорости. У нес была хлесткая, отлично подрезанная подача и несильный туповатый смэш. У нее была чудесная низкая посадка, и она мягко перебирала ногами перед каждым ответным ударом. У нее был короткий шрам кесарева, как я думал, сечения и маленькая грудь. Шрам в первой версии оказался ударом ножа, но позднее она созналась, что сама искромсала себя бритвой в ожидании так и не пришедшего любовника. Вместо пятнадцать-пятнадцать она говорила на детском английском teen-teen, вместо тридцать-тридцать - trenti pari, и вместо "игра" "приехали". Наше первое короткое замыкание случилось душной ночью на берегу маленькой, как выдох, бухты. Закусив губу, она задумчиво раскачивалась на мне, кося полузакрытым глазом. Кончив, она вся осела и растеклась. Ее перекрученное тело сломалось по всем направлениям. "Можешь так заснуть?" - спросила она.
Нас засекли однажды ночью пограничники и вытащили из воды, где мы практиковали нечто сложное, слизываемое волной. Фары стоящего на обрыве газика слепили глаза. "Документы!" - сказал невидимый сержант, и мы, обнявшись, захохотали. Нервно зевала овчарка. "Покажи им свой документ, - шептала она, может, требуется печать..."
Я любил рассматривать ее худую спину и растрепавшиеся прядки на длинной шее, когда днем она спала на моем чердаке - вся разлинованная полосатым солнцем, бьющим с тяжелой силой через щели камышового занавеса. Я вообще любил подсматривать за ней - как она, присев школьницей на каменистой тропе, бесшумно журчит, раздвинув мальчишеские бедра, в то время как ее рука автоматически обирает куст кизила - мы никогда не стеснялись друг друга, - как она, забывшись, пеплит сигарету в собственную кофейную чашку, как кокетничает, подергивая маленьким задом, со знаменитым режиссером у входа в деревенскую киношку или как она плоской ладошкой,
придерживая левой рукой задранную до груди майку, далеко вытянув напрягшуюся ногу и подтянув к подбородку другую, медленно тешит сама себя, мутно плавая глазами по потолку, и вдруг вымученным шепотом выдавливает: "Иди сюда... скорее же..."
У нее были немного разные глаза, как и у ее матери, один зеленее, другой серее, и у нас ничего не было уже два года.
* * *
"Тима... - сказала она, - милый... как же я рада. Ты надолго?" Она крепко вжалась в меня, и мы простояли целую маленькую ретроспективную вечность, окатываемые волнами солнца, и я вдыхал знакомые запахи ее тела, легкий летний пот, нагретые волосы...
"Я слышала, у тебя были неприятности? Все кончилось?"
"Судьба вывезла", - сказал я.
В лице ее было что-то новое. Под ровным загаром бежала трещина хорошо спрятанной боли.
"Ты одна?" - спросил я.
Женщины протискиваются сквозь наждак лет головою вперед. Вечное время не выносит временной красоты. Жалкие вечерние притирания, мед и кислое козье молоко... Скрипят жернова. Мрамор оборачивается терракотой.
"Одна. Одна, к счастью. Сет?" И ободом ракетки она бесконечно знакомым движением почесала под коленкой.
Фаф! - с фетровым звуком сдвинулся широкий маятник. Ф-а-ф... В глазах рябило. На размягченном битуме зыбко дрожала пестрорядь листвы.
"Хочешь, подавай", - крикнула она, перегоняя окраиной ко мне стайку мячей.
"Играешь каждый день?" Я сделал несколько пустых замахов, разогревая плечо.
"Куда там! Ключ дают только гениям, и, пока кто-то не проделал лаз, мы только облизывались... Потом рыбаки украли сетку, и мы ждали две недели, пока пришлют из Москвы. Теперь сетку на ночь снимают, представляешь?.. Поехали?"
На мгновение ослепнув, я отправил в путешествие первый мяч.
"Сетка!" - крикнула Тоня.
Подбросил и навалился на второй и, все еще чувствуя в кисти хлесткое продолжение удара, помчался вперед, краем глаза отмечая, что мяч уже проскочил навстречу и, отметившись в правом углу, исчез.
"Ах ты, зверь! - Я подбирал мячи. - Будет тебе Ватерлоо, оно же Аустерлиц..."
Я сильно подрезал мяч, и она, присев над ним, широко расставив ноги, с вытянутой растопыренными пальцами вперед левой рукой, все же загнала его в сетку.
"Teen-teen" - улыбалась она коленками, локтями, ямочками ключиц, даже затылком, повернувшись, чтобы...- тут в калитке хрустнул ключ, и баба Гитлер, глыба скифской неприступности, потребовала: "Ваши пропуска, граждане отдыхающие..."
* * *
Сквозь Тоню, а тем более сквозь этот парк, лохмы лоха и ветви тамариска уже пробивается другая тема, знобит перо и дырявит бумагу. Рука, помнящая столько раскаленно-счастливых изгибов, отказывается тащиться за жалкой строчкой, предательская слабость свертывает кровь, и тогда я ищу на ощупь, ослепнув, не скажу от чего, в осенней моей комнате уже полупустую - куплена вчера вечером (реактивный свист мгновенных перемещений) в драгсторе на Сен-Жермен - бутылку скотча и сижу на полу у стены полчаса, час, разглядывая чешую крыши склада "Французские окорока" и промокшие контрфорсы собора. Как черна сердцевина тех прозрачных дней! Сколько яда влито в какую-нибудь обычную пятницу или соседний четверг моего прошлого...
Высокий ветер дул тогда, окна были заляпаны синевой, и загорелая рука то застегивала, то расстегивала пуговицу у самого горла. Скажи же хоть что-нибудь...
Я давно подозреваю, что скотч в Париже разбавляют. Не может быть, чтобы сорокаградусное пойло не было способно разогнать второй группы, резус отрицательный, которая не водица...
Звонит телефон, но я не отвечу. Голубь мокнет за окном, но я не впущу. Диктор на телеэкране стучит по стеклу с той стороны, но я не включу и звук. Что он может сообщить? Что дождь не кончился? Что конец света не означает еще начала тьмы? "Хорошего вам конца света, дамы и господа! Прямая трансляция конца света будет передаваться по всем каналам, сразу после рекламы..."
Корректор, голубчик, выкинь эту страницу...
* * *
Затянувшееся прощание, тени прошлого, снег последней зимы, степная полынь. Все можно было бы вынести за скобки: Никиту, Осю, Кису, Роджера, тройку славных ребят из железных ворот
ГПУ, даже Тоню, даже неудачную главу моего первого романа... Но я не пишу историю для читателей, поживу для критиков. Я сижу в жирной глянцевой тьме парижской ночи и ковыряю струпья своей души. Гноится все последнее семилетие, заражена лимфа памяти, и на челе того ясного летнего дня проступает розовая сыпь.
* * *
Тоня жила в самом конце поселка. Раскопки профессора Померанцева (Никак-не-Померанцева - острили на пляже: профессор получил первую ученую степень еще чуть ли не при царе) начинались сразу за забором. Надтреснутый греческий пифос, подарок мэтра, зарос дикой повиликой. Дом ее матери, известной актрисы, еще более знаменитой жены - дальше уж карабкаться некуда сверхизвестного мужа (драматург-маринист; зрителям первых рядов выдаются резиновые сапоги и лаковые плащи с капюшонами), был выстроен до войны, когда болгарская терраса или греческий портик не считались преступлением. Веранда с каменным полом, увитая с двух сторон виноградом и глицинией, хранила тугую прохладу.