Николай Зарудин - Тридцать ночей на винограднике
Пауза.
- Этот самый! - вспыхнул вдруг гневно Директор. - Безобразие! Я знаю этого хулигана... Харррош голубчик! Его не рисовать, а гнать с производства нужно!.. Ну, ладно, - Директор небрежно захлопнул альбом, взглянул еще раз искоса на бутылку и выпрямился. - Будьте здоровы!
Он быстро повернулся тяжестью насупленных плеч, хмурое лицо его мелькнуло силой прессового давления. Дверь захлопнулась.
Овидий не сводил глаз с медного шарика чернильницы; вокруг его блеска твердился нелепый куплет, появившийся неизвестно откуда и почему. Шарик чернильницы блестел нестерпимо. Овидий переживал муку молчания. Его давил стыд за опущенную руку с бокалом, чувство неловкости перед одним мимолетным взглядом Директора на бутылку пронзило его существо щемящей детской болью. Директор поразил его собранной воедино, подчиняющей отцовской силой. Секунды растягивались.
- Сурьезный случай, - сказал медленно художник, выливая в бокал остатки шампанского. - Побреют парня на пятнадцатое число... Ну, - он поднял желтый винный хрусталь, - все пропьем, гармонь оставим.
Он медленно выпил бокал. Профессор постукивал пальцами по столу. Глаза его спокойно и остро глядели двумя отточенными графитными кончиками фаберовских карандашей.
- Я должен извиниться... - начал он, поднимаясь.
В это время Директор налетел на его помощника, Василия Васильевича Агапова. Они стояли друг против друга, как два
столкнувшиеся паровоза, вертя шатунами. Лицо Директора чернело и казалось невыспавшимся, речь его походила на тяжелый мазутный дым, выбрасываемый давлением на подъеме. Слова его были неопровержимостью блеска начищенной до жара медной арматуры. Василий Васильевич рыхло и серьезно сдавался. Судьба дикой расы, свободной воли и анархии личной ответственности падала и отступала перед выпуклой мощью механизма, подчиненного стрелкам безмолвных часов, нависших с темных громад истории. В мире буйно бродила прекрасная страсть к совершенству. Над Директором властвовал отцовский инстинкт класса. Он содрогал его огромное тело энергией созидания и вставал холодным обликом разума перед жестоким актом рождения. Революционная страсть Директора стояла у изголовья жизни, как вчерашний безрассудный любовник стоит перед женой, давшей ему сына. Он не говорит прежних высоких смутных слов. Он строго смотрит на новое трепетное тело - и уже иные, полные делового значения будни порождены этим криком, еще не научившимся жить и властвовать над собой. Эти будни просты и суровы, как стены больницы, они беспощадны, как власть и пытливость врача, они не знают иллюзий, как взгляд педагога, оценивающего богатство способностей своего питомца.
Директор был беспощаден к близким: он разгромил Агапова. Сельхозуч нуждался в крепких руках, его нужно приучать к настоящей работе. Это - не институт благородных девиц. Не ждут ли они труда без ответственности, легкой работы, как ее понимает невежда? Работа легка и приятна там, где знания и опыт достигают возможности личного творчества. Там, только там есть простор подлинной радости и наслаждениям чести.
Агапов кивал головой. Что значат слова? Директор выражался по-своему: смысл говорил за него. Он хмуро простился и пробежал в бондарную, поддернув штаны. Бондарь Бекельман ходил среди бочек, заросший щетиной, готовый обнять всех - по случаю двух литров бургундского по себестоимости.
Он было кинулся обнимать Директора...
27
Далекий Неунывающий Друг, я боюсь, что вы ничего не понимаете в шампанском. Его блеск и пышная пена пролиты в старом мире. Я думаю, что вы пробовали его лишь несколько раз, случайно, среди лохматых друзей, и пили льдистый лучистый ток жидкости из чайных стаканов, закусывая колбасой из распределителя. Вы, конечно, не придавали никакого значения этому делу, а в последние годы и вовсе забыли о тонком искусстве вина.
Но прекрасная родина сине-туманного сорта пино-горы Абрау подносят высокий бокал шампанского своей суровой стране. Отпейте глоток. Разве вы не достойны этого созвездия виноградных холмов? Восемь сортов, восемь легенд вошли в музыку вкуса и запаха. Четыре сорта пино - пино-фран, пино-гри, пино-шардоне, пино-блан: темносиний, блестящий лаком черного дерева; серый; пепельно-розовый, благоухающий, как воспоминание о живости Франции; белый, как горный, светящий зеленью лед. Трамминер - пятый по счету, висящий под самой густой тенью кустов, весь голубой, - он свисает тесной семьей прижавшихся друг к другу поросят у нежных сосцов дремлющей матери. Мелкий, рассыпанный круглыми дымными шариками савиньон, хрустящий на языке мускатным упругим дыханьем. Алиготэ и рислинг - как дань восклицаньям влаги, зеленым потокам и касаньям осеннего ветра. Их восемь братьев, соединенных в вине. Восемь веселых и вкусных слов. Восемь национальностей, восемь республик, восемь делегатов на осеннем съезде каменных гор, восемь решающих голосов на январском совете купажа с дегустацией. Они нераздельны и дополняют друг друга. Тираж разделяет их на бутылки, в каждой вскипает своя биография: ликер и благородные дрожжи творят игристую жизнь. Три года им ждать, опрокинувшись набок, преданных рук ремюора.
Тоннели окружают их шопотом гулкого мрака.
Мелькают весны и зимы...
В бутылке шампанского смысла не меньше, чем в картине Сезанна, и даже Гораций советовал очищать вечно живое вино.
28
Подвалы шампанского запираются в пять часов вечера. В три часа воздух над горами и озером начинает озираться по сторонам, свежеют краски, стихает жар, и вот уже приходят туманные тени и глубины, покрытые дымкой.
Но день еще крепок. Я слышу бессвязный лепет воды у фонтана, сквозь хвойные ветки ласкается солнце, обезьяньи гримасы, застывшие в бронзе, кажутся мертвым оскалом. Четверть четвертого. Почему ее нет до сих пор? И неужели действительно меня это тревожит всерьез? Буду считать до двухсот: раз, два, три, четыре, пять... Я считаю все дальше и дальше, цифры идут и идут... Какой смертельный, фатальный ужас есть в чувстве пред женщиной!.. Сто девяносто восемь, сто девя-нос-то де-вять... Осталась секунда, еще... "Двести!" - шепчу я с последней решимостью и слышу шаги за оградой, легкий скрип песка и камней, этот темный язык, не имеющий иероглифов. Секунды, шаги, вечернее слышное сердце...
Какой вздор, какая наивная глупость! Широкая спина Василия Васильевича Агапова поднимается по ступеням шампанского здания. Кудлатая черная голова его с плотной, упитанной шеей поражает прямолинейностью жизненной силы. Его шея вызывает во мне тысячи ощущений. Психологизмы? Я недавно прочел, что это признак мелкобуржуазной природы. Ах, признаков этих так много! Статьи литературных критиков стали напоминать медицинские книги. Овидий смеется и говорит, что наши интеллигенты, принимающие курсы лечения классовой природы, походят на больных, жадно листающих ученые словари, переполненные возможными ужасами. Бедных кидает в пот при виде страшных рисунков, они находят в себе признаки всех болезней и обмирают при виде невинного прыщика. У кабинетов редакторов люди сидят, как в передней "по венерическим"... В повестях и рассказах таятся спирохеты старого мира. Боже, что, если редактор вновь покажет кресты реакции Вассермана! "Редактор должен сидеть в белом халате, смеется Овидий. - Дайте ему пару гуттаперчевых перчаток, повесьте у
входа в приемную плакат с воспаленно-янтарными язвами, с рисунками сыпей, украсьте его достойной надписью: "Мелкобуржуазная природа не позор, а несчастье". Бедные, бедные! Они смотрят с последней надеждой в глаза докторов, ходят за ними покорными толпами, а дома перелистывают спрятанные наглухо книги, худея и облезая день ото дня..."
Овидий поклоняется хирургии. "Погибшие ткани - долой! Но и долой докторов в передниках литературщины! На солнце и ветер - все те, кто еще не стал маниаком! Довольно разглядывать случайные прыщики, крепко прикрывшись на ключ". Быть может, он прав... Но все же она не идет. Она не идет. Минуты ползут, а в сердце есть ложь уверения, что так хорошо, что лучше всего именно так. Прекрасно, что она не пришла. Прекрасно и потому, что есть у Скупого Рыцаря радость приобретенья, бескорыстный восторг художника, перебирающего собственную скорбь, как струю тяжелых и скользких монет. Прекрасно! Я не собираюсь вступать в фаталистический круг старой любви, где мечтательные тридцатилетние люди воображали себя планетами, изобретали женское солнце и начинали вращаться по крошечной орбите, восторгаясь космическим гулом. Ничего подобного! Раз, два, три, четыре... Нужно досчитать только до ста, и тогда все устроится, все будет хорошо... В сущности говоря, вопрос о психологизме разрешается очень просто. "Познай самого себя", - как стара и неверна эта традиционная мудрость! И как ее любят люди, воображающие себя планетами! Дело не в том, что в вас взошло или опустилось солнце, мой дорогой Друг. И сложность жизни вовсе не в личности и не в исканиях героев. Герой исчезает. Героем становится все то, что производит героев. Проста и несложна личность: лучшая жизнь займет не более двадцати строк. Это чудесно. О себе я мог бы наскрести не более трех-четырех фраз. Так просто, так ясно... Великолепно! Нет солнца в небе. Но то, чьим отраженным светом пылает скромная, бедная личность, все то, что создает в нас мысли, поступки и чувства, - вот поэма познанья, вот очень простая истина, Неунывающий Друг! Но здесь сложности больше, чем в малых птичьих напевах личности со