Андрей Юрьев - Те, кого ждут
Владов уже гладил черную рубашку, а Клара все корчилась: "Мамочка! Мамочка!".
Как летят из пригоршни монеты? Именно так.
Как хрипят: "Сходишь к проктологу!". Именно так.
Как хлопают дверью? Не врите. Охтин дверями не хлопает.
НЕКОГО И НЕ ЗА ЧТО
Однажды я пожалел деда.
Казалось бы - нашел кого жалеть! Ему уж почти пятьдесят было, или больше? Сколько? Если он в Первую Мировую уже зрелым мужиком был? Сто два?! Да вы что? Да в него девки влюблялись! Белоснежные волосы до плеч, совсем белые, почти искристые, а губы тонкие, всегда упрямо сжатые и всегда чуть влажные. Нос острый, ястребиный, и ноздри чуть заметно вздрагивают, словно принюхивается к человеку. Никто его по отчеству не знал, мужики навстречу сутулились, вообще ниже плеча ему становились: "Здравствуй, Влад!". Парни мимо проскакивали, буркнут что-нибудь там: "Добрутр!", - или: "Я завтра верну, нет, уже сегодня", - и лишь бы с глаз долой! Зато девчонки на его глаза, как мотыльки на костер, слетались. Еще бы! Издалека видно - идет весь облачный, танцующий, а вместо глаз море плещется! Постоянно они к нам бегали - то им сон объясни, то у подружки грудного полечи, страх отлей, то мужа приворожи, лисицы, черт! Бабки его упырем обзывали, даже самому митрополиту жаловались, будто Влад им цветы и вишню губит, сухоту напускает. А Зоя к нам за облепихой приходила. Не часто, конечно. Так, раз в день. Крестовы, наверное, облепиховым вареньем полы мыли. Ладно, это ни при чем.
Он сам говорил: "Не смей никого жалеть! Смотришь на мученика и горько за него? Избавь его от мучений. Осмелься и сними страдание с креста! Сын Человеческий крест без слез принял, не плакался никому. Опасайся таких, кто язвы душевные напоказ выставляет. Лжецы они, блядуны и упыри, жалостью людской упиваются! Запомни и не путай потом, кто твою силу любит, а кто призывает болячками любоваться. Вот так". Я и не жалел. Даже когда утром в День Победы эти пришли, с погонами и в фуражках. Сначала в ворота стукнули. Дед книжку свою писать перестал и на меня так, как будто мимо меня или насквозь, вообще не на меня: "Данилка, у тебя друзья, чтоль, новые? Друзья, говорю, чтоль, приезжие?". Я как ел яблоко так и ем. У меня друзей вообще нет. "Гордиться тут, конечно, нечем", - говорит дед. - "Но это дело поправимое". Тут они в ставни стали тарабанить. Дед давай хохотать: "Плохо дело!" - и чернильницу под самую икону отодвинул. - "Или опять война, или наши вернулись". Тут ор такой: "Охтин! Охтин, ты жив еще?". Дед нахмурился: "Сиди здесь, я их сна лишу для начала", - а я что? Я под ворота. Вы бы усидели?
Конечно, дед еще не вышел, когда слышно было: "Ого!", "Вот именно!", "Да уж!". Конечно, они пялились на табличку у ворот: "Дом образцового порядка". Конечно, они удивлялись голубым сосенкам в палисаднике. Конечно, оглядев деда, они заявили: "Парень, отца позови!". "Какого отца?". "Охтина, Владислав Михалыча".
Солнечно, воротники нараспахан, галстуки набок. Дед, как всегда, на левое плечо пиджак внакидку успел набросить. Никто и не заметил, что руки у него тоже нет.
"Я - Владислав Михайлович". "Мужик, мы видим, что ты афганец, отца давай", - и уже переминаются с ноги на ногу. "Ты это", - прогундосил самый низкорослый, дергая колючую ветку, - "батяне передай, чтоб на параде его не было. Нам на юбилее Победы враги народа не нужны". "Да, вы уж передайте", и все пуговки застегнули, галстуки подтянули, переглянулись. Покраснели. "Честь имеем", - и встали навытяжку. "По поручению областного военного комиссариата и комитета ветеранов приглашаем Вас на торжественное празднование юбилея Победы!" - хором отбарабанили так, что зубы зазвенели. Переглянулись. Побледнели. "Прости, господарь!" - и шапки долой, и бухнулись в ножки.
Данилка опрометью бросился в дедову кухню. "Ты где носился?" покосился дед, дописал последнюю строчку и чернильницу под самую икону отодвинул. - "О! Опять Зойка по вишню прилетела!". Данилка только сел на сундук. Дубовый сундук, обитый коваными драконами. Над ним окошко без подоконника. За маленьким окошком невестится яблоня. Это просто. Все просто. Просто дед - просто Влад. Просто сад - Владов сад. Просто дорожки из шлифованных булыжников. Просто по ним снует Королева Ящериц с настырными губами: "Я вас не буду отвлекать, я только вишню посмотрю, чуть-чуть всего, одним глазочком". И слышно, как Сашка, откашлявшись, хрустнул сигаретной пачкой и чиркнул спичкой:
- Дед, а ты в Первую-то где служил?
- В разведке.
- Да ладно!.. А под какой легендой?
- Никакой легенды. Все взаправду и всерьез. Жил в Бухаресте, и в Берлине, и в Вене тоже. Везде дома свои имел. Так вот.
- И что же ты делал?
- Проводил психоанализ немецким военачальникам. Ну, само собой, австрийским, венгерским и румынским тоже. В обязательном порядке.
- То есть как это психоанализ?
- А вот так. Не по Фрейду, конечно. Я ему говорю: "Зигмунд, твое искреннее заблуждение может стать роковой ошибкой, катастрофой для твоих клиентов". А он упирается! "Половое влечение - основа всех психических процессов". "Хорошо", - говорю, - "Александр Македонский, по-твоему, за любовницами в Индию ходил? Влад-господарь десятки тысяч колосажанием умертвил, ради чего, спрашивается? Ради наслаждения? Или все-таки для устрашения и в назидание?". Он молчит. Потом: "Нет, ну надо же учитывать волю к жизни и волю к смерти". "Здравствуйте, пожалуйста!" - говорю. "Смерть что - похабная девка с задранным подолом? Отлюбил и ушел?". "Нет", говорит, и раздражается, - "вы что это? В символах не понимаете? Условность от определенности отличить не можете?". "Нет, позвольте!" - это уже Карл Густав вмешивается. - "Давайте не будем уславливаться, что смерть есть то, что думает о ней Зигмунд Фрейд. Человек стремится к достижению определенных нервных состояний, либо уже пережитых, либо предвкушаемых, ожидаемых, известных по рассказам персон, авторитетных для данной личности. И", говорит Карл Густав...
- Кто?
- Юнг. Господи, кошмарные российские школы! Чему вас учат? И вот, Карл говорит: "И я согласен с Владиславусом", - ему нравилось на латинский манер называть меня Владиславусом: "Я согласен, что человек не может желать собственного разложения, поскольку никогда его не испытывал, не переживал, а если кто и переживал умирание, то нисколько этим не наслаждался, а если кто-то испытывал при этом эйфорию, так не от боли, а от ощущения силы и способности распоряжаться своим организмом по волевому выбору, то есть, разумеется, мазохисты стремятся не к самоуничижению, а к самовозвышению, к безграничному владению собой, в причудливой, правда, форме. И садисты - они ведь ощущением превосходства наслаждаются, то есть, опять-таки, властью, господством. Спросите", - говорит, - "у Владиславуса, сколько любовниц было у его предка Дракулы?". "Да", - улыбаюсь я, - "столько", - и мы с Карлом смеемся. "И убивал он их", - доказываю я Зигмунду, - "подозревая в измене, то есть в непокорности и непослушании, а отнюдь не со скуки и не от извращенной чувственности. Да, впрочем, что уж Вам доказывать! Если вы, еврей, Тору вашего народа не признаете Священным Писанием, то вот и не имеете представления о господстве личности над нацией и нации над человечеством". Вот.
- Так ты, значит, у своих пациентов выпытывал под гипнозом секреты родины своего предка?
И что-то хрустнуло. Данилка выскочил, стукнувшись затылком о низкую притолоку, и у Зои вишневый цвет с ладоней облетает, и мать: "Да что вы, папа!" - бросилась обратно в свой холодный дом, а Сашка... Что это? Всем лицом в Зойкины ладони. Крови, что ли, решил напиться?
Дед вытер накрахмаленным носовым платком набалдашник трости - голову дракона. Саша отплевался зубами:
- Запомни, трепло базарное! Я сам доеду до Румынии и там узнаю, жил когда-нибудь в Бухаресте Влад Драго, сын Мирчи Драго, или нет. Запомни, я это сделаю! Тогда ты мне ответишь, брехун старый!
Грохнули ворота.
- Он уже не услышит, так хоть ты запомни, девочка, - дед, ссутулившись, аж грудью навалился на трость. - Не доверю гордому стать наследником Софии.
Обернулся, а под бровями - два черных солнца:
- Тебя, Даниил, обручаю с премудростью - или душу спасти, или души вызволять. Что ты выберешь? Что?
- Я ничего не поняла, что вы тут говорили, но я... Я вам тоже не верю, - и ты, в цветастом платье, Влекущая Ветер...
Тихо. В этой летней кухне всегда прохладно. Солнце здесь не ждут. Здесь свечи. Здесь икона с Творцом, Спасителем и вездесущим Духом. Здесь огромный сундук. В нем запас белых безвороток и серебряный ларчик. В нем есть документы, заплавленные в прозрачные пакетики. Документы почти все на нерусском языке, только один на русском - о какой-то реабилитации. Есть еще волчьи и медвежьи когти. Данилка пробовал носить волчий коготь на шее, на шелковом шнурке, но по ночам стали сниться безголовые олени, и дед закопал коготь под осиной в далеком Дурном бору. Есть еще перстни с надписями внутри. Перстни дед Владислав даже маме не разрешает даже мерять. Есть тяжелые подсвечники, похожие на свившихся, раскрывших пасти змей. Дед вонзает им между зубов зеленые свечи и смотрит на пламя. Воск стекает змеям в пасти и исчезает навсегда. В переднем углу, под образами, стоит стол. На нем подсвечники, чернильница и всегда раскрытая книга с плотными страницами, похожими на куски ткани. Дед сидит, смотрит на пляшущее пламя, а в книге остался лишь один чистый лист. Я помню, меня кто-то нес на руках. Я открыл глаза и увидел высокого белого старика, пишущего белые буквы на белых листах. Он взглянул на меня: "Это он, наш Даниил?" - и засмеялся: "Он уже все понимает". А теперь он сидит и смотрит сквозь опущенные веки на теплое пламя, а я надеваю ему на плечи его любимый бархатный пиджак, потому что дед уже похолодел, потому что он уже умер. Он оставил последний лист чистым, потому что все равно никто, кроме меня, не умеет читать белые буквы на белых листах. Он оставил последний лист чистым, но это уже все равно, потому что он успел схватить меня за руку, и весь стал теплом, и я впитал тепло, и теперь я умею читать невидимые буквы на невидимых листах. Я знаю, что он хотел написать.