Станислав Шуляк - Кастрация
- Наш герой - Губка! - единодушно подхватывает зал.
- Быть может, он еще когда-нибудь восстанет перед нами со своею пропагандою трепета. Нужно умело содержать себя в болезни исступления и самопоглощенности. Мы должны знать, что наше время прошло! - кричит инженер в микрофон, руки в кулаки сжимая.
- Наше время прошло! - громогласно повторяет зал.
Конечно, он упрощает, думаю я, ему все время приходится подстраивать свое выступление к возможностям этого пестрого собрания, а иначе бы он стал говорить совсем по-другому, наверное.
- Немалый путь пройден от Адама до Губки! - громко говорит инженер, и каждое слово его отзывается грохотом в зале.
- От Адама до Губки! - в ликовании повторяют трибуны.
- Может, малыш тоже захочет что-то сказать? - поворачивается ко мне Робинсон. Никогда не видел, чтобы человек настолько излучал праздник. Во мне. Сецессия.
- Ничего, - громко говорю в микрофон. Яростно зал взрывается аплодисментами, я вздрагиваю и чуть было не аплодирую тоже. Минуты такой в жизни не переживал я. Дыхания мне моего не хватает, и только жадно спешу насладиться воздухом. Жаль, что не придется скрывать антипатий и монологи свои приукрашивать радостью. Дрожь безнадежности будет предвестником всех воспалений. Истины способны приносить только временное облегчение. Возможно.
- Тогда начинаем, - вполголоса говорит инженер, теперь уже будничный, сдержанно и бережно обнимает меня и идет к трибунам. Я озираюсь. Со мною только белые халаты, я почти окружен ими, и никак не удается разглядеть под ними людей. И происходит теперь под диктовку ужаса всего предыдущего существования. - Идемте, идемте, -- говорят мне. Зачем мне нужно с ними идти? Но идти никуда и не нужно, я должен всего только лечь на стол на колесиках, который рядом со мной.
- По-вашему, этот стол достаточно широк, чтобы я его не опрокинул? - с тщедушной заносчивостью усмехаюсь я.
- Ничего, ничего, - отвечают. - Ложитесь.
- Вы, наверное, делаете это не в первый раз? - говорю. Боже, да неужели я теперь заискиваю перед ними? И ничего не могу с собою поделать. Нужно ли мне что-нибудь, хочу ли я чего-то? Ничего. - У вас уже, должно быть, порядочный опыт...
- Ложитесь, ложитесь, - терпеливо уговаривают меня.
Возможно, мне после удастся вычеркнуть из себя все неудобное и постыдное, и я не стану прятать это в себе глубоко.
- Мне снимать брюки? - спрашиваю, усаживаясь на каталке и после вытягиваясь всем телом.
- Руку, - говорят, - вашу руку, пожалуйста. Давайте. Вот так. - Зачем же мне ее вам давать? На трибунах только что видел прежних приятелей из Академии Искусств, и вот уже этого совершенно не существует. Неужели это наступило так скоро? И сутолоки не будет, сутолоки вблизи окраин причинности?!
- Вяжите покрепче, - говорю. - Как Одиссея.
Но уж другую-то ни за что не получите. Мир все чаще требует от человека ужимок и меланхолий трагического актера. Мне не так сложно изобретать тонкость, когда я имею ее под рукой.
- Ну-ну, не упрямьтесь, - и все уговаривают, не думая о том, что смешны. А вот возьму сейчас и откажусь. Это же не стол, но настоящие качели. Широкие ремешки несколько раз обматывают вокруг запястья и выше локтей. Созревание состоялось, а мы только упустили время и не использовали его возможностей. Чего мне опасаться какого-то пореза, пускай глубокого?! Родственные бесчувствия. Наконец.
Руки мои надежно привязаны по обе стороны стола, путы эти разорвать невозможно, я несколько раз проверяю скрытою силою мускулов. Худенькая сестра с жилистыми руками ловко расстегивает брюки на мне и просит немного приподняться. Святая Агнесса, думаю я. Так попасться на простом тщеславии! Я побился об заклад о бессмертии в надежде не выиграть, а теперь... Господи, помоги всегда знать пределы и меру своего шарлатанства. Серебро изменчивости в руках моих, и дрожат они, и запутался и смешался в проектах серебра. Существованием моим врасплох застигнутый; с самой неумолимостью договориться; но не успел все же. Начальнику хора. Брюки и плавки стаскивают совсем, носки оставляют. - У вас привычка, сестра, - бормочу я, - привычка. - Но она не отвечает. Мне уже и ногой не пошевелить, у них тут все предусмотрено. Возле щиколотки чувствую боль от ремня, но теперь даже рад этому ощущению. И глаза чужие сбоку за мной наблюдают.
- Добрый день, доктор, - говорю. - Уверен, что попал в руки к отличному специалисту, и вы очень быстро заштопаете все как надо. - Я хотел бы что-нибудь ему подарить или внезапно порадовать каким-то неслыханным словом. Отчего не подумал раньше об этом? Он кивает и кашляет, только кивает и кашляет. Я миру и в воображении не позволю произвести себя с свои кумиры, в мед безземелий. Бытописатель алмазный существования небрежного шедевра человека. Содрогаясь. Только еще немного. Автоматически.
Он в очках полупрозрачных, полунепрозрачных, полудымчатых, полутемных, а сам невозмутим и бесцветен. Если бы не обязанность молитвы, я непременно бы теперь постарался вывести его из себя. Ни следа жалости, ни следа безразличия, в руках его негашеная известь моего настоящего, но даже мгновения лишнего мне не выторговать у него. В изголовье у меня столик низенький ставят с инструментом, на который мне себя даже не заставить взглянуть. Святая Агнесса, маленькая сестра, кисточкой намыливает мой лобок и после ловко выбривает пах. Движения ее суховаты и отрывисты, и это почти позволяет мне избежать эрекции, когда она меня касается пальцами. Смущения во мне никакого, я где-то оставил его прежде, и потеря только восполнена трепетом. И настоящее отравлено горечью дрогнувших аллегорий. Пользование фотоаппаратами и биноклями не разрешается. Сестра куда-то исчезает на минуту, но потом появляется вновь, корректная и непроницаемая. И теперь начинается. Доктор ощупывает мои гениталии, отводит рукой мошонку, сдвигает крайнюю плоть. Он как будто играет, все длится гораздо дольше, чем необходимо для простого осмотра, и испарина ужаса виски мои покрывает. Я перестал что-либо понимать, пальцы его уже изучили каждую клеточку, неужто, пока наиграется мне ожидать?! Внезапно отходит. Что-то рядом на столике звякает, и я вздрагиваю. Ноги мои широко раздвинуты, и сестра, занявши место доктора, обильно натирает спиртом ляжки, мошонку, лобок. Спирт щиплет, ужасно щиплет мошонку и холодит кожу вокруг, боль нестерпимая, и с каждой секундой все нарастает, а эта маленькая изуверка спирта не жалеет.
- Трите, трите, сестра, - шипит внезапно откуда-то появившийся доктор, - скорее. Нужно, чтобы он обессилел от боли.
Но как же это возможно переносить, это больше, чем можно перенести. Я никогда не знал своего существования, никто никогда не приносил мне столько боли, вот они - все мои мучители, они соединились, чтобы идти со мной рука об руку. Что-то теперь поделывает изуверка-сестра? - Не бойтесь, - говорит доктор, и холодная сталь вдруг вспарывает мою кожу. Что же вы делаете?! Ведь я от прежней боли еще не успел отойти. Как это там?.. Ах да, эпидермис... он не толще папиросной бумаги. Нет, только не сюда!.. Кто там так визжит в зале, визжит за меня, мой ужас кому известен еще быть может? Господи, да неужели я теперь себя не узнаю, неужели и Ты так Себя не узнаешь в безразличии небытия?! Зубы мои стиснуты так, что едва не крошатся, но боль и их разжимает. Попробуем себя уговорить. Это тоже самое, что удаление больного зуба. Возможно ли, что я кого-то умоляю?! И чувствую слезы свои на скулах и за ушами. Еще, еще!.. Я так этого хотел, всегда хотел, и я ни о чем не жалею. Пускай только... Какая страшная сталь, как глубоко!.. Зову иных на войну расточительности и созерцаний. Специальность моя - иллюзии, с которыми мир навязывается к его населению. Они думают, что это им поможет. Бессилие в подножиях заносчивостей; я его навсегда запомню, я его опишу. Со мною мой невидимый друг, моя обуза. Что? Светопреставление? Страшный суд? Только конец цитаты!.. Я не могу больше, я больше не могу!.. Надежда есть сумма утешений; и вобрал в себя все отчаяние взамен иссякнувшей силы; действительно - Губка. Насколько прежде себя не знал. Здесь вступаю я. И горячкою несчастья разбужен, но размозжен. Затылком отчаянно бьюсь в намерении себя оглушить, весь стол залит моей кровью, трибуны наползают откуда-то сбоку, и внезапно боль... отступает.
- Шить, - отрывисто говорит доктор, нарочно возле самого уха, и снова начинаю слышать. Внизу все горит, в кювете на столике валяется что-то вроде куриных потрохов, смотреть не могу, ничего не могу. Если бы только не рези в глазах, не эти рези; и гортань свою пробую стоном, но та будто задубела, и даже звука единого не выходит. - Пульс? - говорит доктор, и ему отвечают, кажется, отвечают, но он снова далеко, и только руки его во мне, протянулись руки из неизвестного. - Скорее, - сквозь зубы бесцветный доктор повторяет сестре, и едва только...
После помню, что силился улыбнуться, когда меня провозили мимо трибун. И что был за шум? Ах да, это аплодисменты. Не считаю себя ревностным сторонником зашифрованных украшений рассудочности, но только лоялен к автоматическим проблескам их в тончайшей материи творчества. Гримаса, думаю, мне удалась. Мне не чудилась опустошенность, я не загадывал ни о чем наперед. Вспоминал ли я что-то? Сожалел ли о чем-нибудь? Радовался чему-то? Не знаю.