Станислав Шуляк - Кастрация
- Пожалуйста, скажите еще насчет своих привычек.
- Привычка, с которой я хотел бы расстаться? Делать всегда то, чего ждут от меня другие. Это, впрочем, не хуже привычки делать то, чего жду от себя сам.
- Когда созрело ваше решение?
- Ну что вы?! - нарочно тяну я. - Это же так просто. Наверное, когда созрело мое решение, тогда созрел и я сам. Одно неотделимо от другого. Думаю, я вам ответил.
- Считаете ли вы, - громко спрашивает худощавый молодой репортер в очках, за которыми не видно глаз, - что вас и нескольких ваших предшественников достаточно для того, чтобы ваше совместное духовное действие оказалось заметным в масштабах сообщества?
- Но ведь нужно немного подождать, - с некоторой судорогой насмешливости отвечаю я. - Бог, увы, не так быстро высиживает свои яйца.
- Это тот, который умер? - невозмутимо выкрикивает молодой репортер, и в большом блокноте с легкостью вычерчивает густые закорючки своей привычной трудовой стенографии. - Или те, которые умерли?
- Это те, которые не рождались, - отрезаю я. Через мгновение будто сбрасываю с себя ношу. - Я ведь и не говорю, что будет все просто, прибавляю я с невозможною выразительностью. - Слишком уж мир захватан руками и загажен мыслью. Когда поднимаешь ногу для нового шага, как удержаться от падения?! Ведь на волоске висишь!.. И не нужно, говорю вам, домысливать никаких святотатств, ибо теперь и святость сама святотатственна!..
- Так-так, - удовлетворенно бормочет Робинсон подле меня, и я слышу. Это вам не какой-нибудь косноязыкий.
- Значит все должно идти так, как идет? - и возле затылка голос звучит, как будто рождаясь из самого воздуха.
- Не спешите! - хохочу я; и со мною только моя свобода, моя и ничья больше; и снова беззаконие именем неожиданности. - Не спешите. Не нужно кастрировать меня раньше времени.
- Итак, можно ли все же считать вас вовсе не религиозным, так ли это? спрашивает еще одна женщина, я ищу ее глазами, но почти не могу ее видеть за спинами остальных.
С гуттаперчевою душою моей я прирастаю к ее голосу. - Но можно и не считать, - утвердительно киваю я головой. - А кстати, я думал, мы с вами договорились, что не полезем в философию. Я, во всяком случае, постараюсь обойти ее по самому краю. - И в зубах навяз нынешний лейтмотив помпезности. Железное горло. - Религии - доминирующие заблуждения в границах сообществ, и исповедующие те разнятся только неравенством искушенности и злонамеренности. Я мог бы сказать вам, что Бог для меня - продавец вечности. И Он же есть ростовщик, хуже ростовщика. Отпуская безликое, Он получает обратно одушевленное и облагороженное. Гораздо более угнетения неистинностью всякая религиозность отпугивает меня самовластьем установленности и определенности. Нелегко теперь принимать общеизвестное или всезначимое!.. Что вообще можно принимать? Мир, например, до сих пор у меня на подозрении. Так теперь только остается даже и самой брезгливостью брезговать!.. - и дыхание прерывается на мгновение, которым стоящий вблизи инженер успевает воспользоваться.
- Ты не устал? - шепчет он мне.
- Уберите их, - еще тише шепчу я. - Я боюсь, что меня сейчас куда-нибудь занесет.
Мы продвигаемся все ближе ко входу в особняк. Мне предстоит даже когда-то и у самой жизни выйти из повиновения. Я почти уже вырвался из рук репортеров, это всех возбуждает, иных приводит почти в исступление, а меня...
- Когда? Когда вас еще будем видеть? - сливаются сразу несколько голосов, и скандируют на четыре слога: - Ко-гда е-ще?.. Ко-гда е-ще?..
- Скажите, с какими словами вы желали бы обратиться к нации?..
Я должен им врезать, недавно просил меня инженер, и оборачиваюсь. Против всех не более, чем против самого себя. И снова желание злополучия вокруг в моих бесчисленных аритмических блужданиях. Отрезок безвременья. Роза безветрия.
- Должно быть, с такими же, - начинаю, - с какими бы и она обратилась ко мне, окажись на моем месте. Нужно замереть и застыть! Замереть и застыть! - вдруг кричу я fortissimo, и более во мне уже ничего нет, и только на бормотание невнятное сбиваюсь. - Мы в бесконечном удалении, - запинаясь, продолжаю я, меня не слышно, и стараются придвинуться ближе, ближе, еще ближе ко мне невиновному, - в бесконечном удалении от нашего жемчужного младенчества, о котором пуста наша память. И ее не заполнять нужно, наверное, но строить!.. Вчера и завтра суть объекты нашей беспрестанной лжи заботы!.. Ну что вам нужно еще? Любого из нас могли бы значительно обогатить воспоминания об абсолютном мраке утробы, из коей нас на свет соизволили вывести, и наши сны, и пагубные влияния неощутимого - все они родом оттуда. И ныне нерожденных уже и теперь поджидают грехи прародителей!..
Меня почти не слышат, и совсем не понимают, или понимают не так.
- Значит вы считаете, - спрашивают с некоторой растерянностью, ухватившись за одну расслышанную фразу, и рассматриваю пальто человека, только пальто, - что все же следует ожидать расплаты, расплаты за все совершенное?
- Не то, - морщусь я, - все не то. Как же вы не поймете? Страшный суд для человека еще когда-то состоится - и состоится ли? - тогда как для Бога объявлен давно. Вы никак не поймете. Более всякого наказания следует бояться именно отрезвления, только его.
Возле дверей неожиданно происходит неприятная заминка, ряды жаждущих смыкаются и сминают наше сопровождение, я вижу, как множество рук тянется ко мне, инженер бледен, и глядит куда-то вверх, я немного опасаюсь его ярости, меня хватают за руки, за одежду, и тянут куда-то, меня вдруг шатает от мгновенного головокружения, чувствую, если сейчас упаду, нас всех затопчут, наверное. И тогда десяток молодых парней, из команды Горбовица, должно быть, с неотразимостью бронированных машин начинают энергично теснить толпу. Пружина распрямляется. Имеет честь распрямиться.
- К чему вам так много строчить обо мне?! - ору я, на мгновение освобождаясь от бессилия. - И смотрите, чтобы пот усердия не закапал ваших блокнотов.
Среди репортеров хохот, и посреди замешательства мы с Робинсоном и со всей свитой буквально бросаемся в раскрытые перед нами двери. В вестибюле тепло и спокойно, стены убраны флагами и цветами. Нас встречают еще несколько корректных господ, и, пока они подходят, Робинсон говорит мне:
- Местами вяло, местами довольно неплохо, - но чувствую оценку одобрения, которую ему не удается скрыть.
- Вообще-то, конечно, - едва отзываюсь я, - ведь мир и безумие всегда лаконичны. - И небольшое движение брови его вижу.
Потом мы все обмениваемся рукопожатиями, мы с Робинсоном и корректные господа, следуют некие знаки господ Робинсону, и тот мгновенно принимает решение.
- Я тебя на минуту оставлю, - говорит он мне, - у меня есть небольшой разговор со здешней администрацией. - И в сопровождении еще каких-то двоих стремительно поднимается вверх по лестнице. Господа спрашивают меня о самочувствии, и я сухо отвечаю им, что со мною все в порядке. Мне наплевать на все возможные подвохи и на само ожидание их, и даже на пренебрежение таким ожиданием. Эффект безгрешности.
- Мне нужно в уборную, - заявляю я своей четверке. - Проводите меня сейчас туда.
Мы идем по коридору мимо душевых кабин и раздевалок, Вьюнок вперед меня заходит в уборную, осматривает все помещения, заглядывает в каждую кабинку, после чего только туда впускает меня. И снова повторяется все как у меня дома: машинально я пытаюсь запереться в кабинке, но Гонзаго придерживает дверцу и становится сзади в раскрытом проеме. Долго и сосредоточенно мочусь и слушаю тишину. Мне нужно глядеть на них глазами ушедших и только отводить от себя все взгляды болезненных, чахлых, нестойких. Солнце - реальность, месяц - намерение. И пошатнувшийся рассудок помогает миру исторгать из него плач или жалобу. Мне мир следует учить своей раздавленности и своему поражению. У них там мания диалогов, тогда как даже не монологи интереснее, но молчание. Сколько?
Потом мы снова стоим в коридоре, и в ту же минуту к нам присоединяется Робинсон, он все время смотрит на меня внимательно и непроницаемо.
- Ну, все в порядке, - говорит он. - Идем.
Ага, вот оно наконец, торжество. Мы идем по длинному коридору, сопровождение почти рассеивается или отстает, только мы с Робинсоном и еще трое господ. Сердце мое, будто напуганный зверек, будто стенобитное орудие, я не ищу никаких слов, но, когда нужно, они сами находят меня. И если бы все шаги, мною сделанные, приумножить стократно, то и тогда я не заметил бы ни одного из них. Я доставлен на общественный завтрак, и мне только досадно, что достанусь сегодня лишь малому числу страждущих, хотя из меня бы, конечно, получился хороший гуляш. Едва входим в зал, аплодисменты встречают нас. Приглашенные заполнили невысокие трибуны, им, должно быть, не позволено никакое движение, иначе, наверное, возбуждение согнало бы их с мест. Вне трибун в зале еще человек до двадцати, и многие из тех, как догадываюсь, сыграли хоть какую-то роль в моем существовании. Все здесь немного приподнято, празднично, беспорядочно. Пианистка и скрипач поодаль играют "Танец антильских девушек". Возле трибуны несколько мужчин, одетых весьма респектабельно, ведут оживленную беседу, и из них особенно выделяется рослый, седой, красивый человек с сильными крестьянскими руками, который что-то рассказывает, сдержанно посмеиваясь. Я догадываюсь, что это-то и есть министр, и тот, словно услышав мои мысли, оглядывается и, продолжая улыбаться, издали приветливо машет мне рукой. Я вдруг тоже улыбаюсь, в точности подражая его выражению, и ответно машу ему рукой, как будто старому приятелю. Я решил никому сегодня не давать спуска.