Инна Кинзбурская - Один год в Израиле
-- Значит?..
-- Нет. На той земле нет места, куда бы я хотела поехать.
-- Может быть, потому что то все-таки была не наша земля?
Может быть. У нас были друзья -- и русские и из других народов. У нас были книги -- русских, но и не только русских писателей. Но почему же у каждого из нас, из тех, кто вообще читал, на книжных полках непременно были ШоломАлейхем и Фейхтвангер? И судьба Михоэлса была нашей болью. И поэтов-евреев мы хранили особенно нежно. Что делать -- мы были евреи галута.
При запрете на правду вообще, на всякую правду, правда еврейской истории была втройне под запретом. Но мы хотели знать. Знать истоки, в чем истина и почему мы гонимы. И кто они были, мудрецы нашего народа? И что они нам завещали? И почему мы все-таки выжили? И почему мы есть, хотя нас убивали и убивали?
В книгах западных авторов мы выискивали по крупицам правду о нас, мы готовы были платить любые деньги за эти книги. Мы хотели знать.
Может, этого требовал голос крови? Значит, он все-таки есть?
Может быть. Может быть, есть. Было больно и сладостно сознавать себя частицей богоизбранного и в то же время такого трагического народа.
-- А здесь -- о чем голос твоей крови?
Здесь?
Я хочу услышать его, голос моей крови. А он молчит. Почему? Я не знаю. Неужели только потому, что нет здесь у меня своего угла? А может, потому что вблизи все оказалось менее духовно. Не знаю. Я не хочу возвращаться. Но и на этой земле нет места, где бы я чувствовала, что здесь мой дом. Неужели мне так и суждено -- до гробовой доски не иметь места, куда бы хотелось прийти и преклонить колена? Или вечный жид живет в каждом из нас?
-- Подожди, -- прерываю я самое себя. -- Говорят, должно пройти не год и не два, по меньшей мере пять лет, пока ты врастешь в эту жизнь, в эту страну и почувствуешь себя дома.
Пять лет? Что будет через пять лет? Я обрету, быть может, квартиру. И машину. Хотя машину -- вряд ли. Но даже если так, будет у меня свой угол. И приличная мебель. И этого достаточно? Достаточно, чтобы почувствовать, что здесь моя родина. И осознать наконец: я, еврейка, в стране Израиль. Господи, неужели все так просто? Память поколений во мне не в счет. Нужно еще пять лет.
...Мы сидим за длинным низким столом. Пьем кофе. У Миши.
Я завожу тот самый нескончаемый разговор.
-- Ты все еще хочешь ехать обратно?
-- Конечно.
-- Почему?
-- У меня там было все. Квартира, машина, все в доме. Достаток.
-- А здесь?
-- А здесь я бесправный и нищий.
Миша в прошлом инженер-майор. Вышел в отставку, пенсия была приличная, да еще работал. Словом, на жизнь хватало.
-- А тебе не мешала твоя кровь?
-- Конечно, мешала. Всякое бывало. Но там я мог жаловаться.
-- И действовало?
-- Как когда. В основном -- да.
-- А Виталик? Ты рассказывал, что с Виталиком было совсем плохо.
Миша сдвигает плечами. То, страшное, уже прошло. А было, конечно, -- не дай Бог никому. Сына, Виталика, взяли в армию и после учебной школы его, единственного из курса, не оставили в центре страны, даже вообще в стране не оставили, а отправили в Монголию. А там -- групповщина: якуты, татары, узбеки. А он -- один. И его били. Били страшно. И надо было молчать, иначе могли изувечить. Слух до папы дошел случайно, папа разыскал бывших однополчан и отправился в Читу с чемоданом коньяка и сухой колбасы.
-- А здесь? Что я могу здесь?
Живется им очень туго. Получают пособие по безработице на двоих с Дорой, женой, а Виталика, коль сорвали его со второго курса института, надо как-то здесь доучить, довести до ума. Виталик поступил в колледж, но как и все, подобные ему, не получает ни стипендии, ни пособия. Хочешь -- учись, хочешь -бросай -- дело твое. Ищи, где бы подмести улицу. Виталик ищет, иногда удается немного подработать, но на эти деньги не то что не выучиться -- не прожить.
-- Там я мог писать в Верховный Совет, -- говорит Миша.
-- Пиши в кнессет.
Миша смеется. Он уже писал. Рассказал, что его семья буквально голодает. А ему ответили: "Ищите работу".
-- Ладно, чего уж плакать? Все-таки не голодаем, -- останавливает его Дора, женщина полная, синеглазая и удивительно располагающая.
-- Конечно, не голодаем, но благодаря чему? Тетя подбрасывает немного. Да твои салфетки.
-- Видели новую? -- спрашивает нас Дора. -- Пошли, покажу.
Мы выходим в соседнюю комнату, Дора раскладывает на кроватях кружевные салфетки-скатерти.
-- Господи! -- замираем мы с Ритой. Это тонкое искусное плетение из белоснежных ниток описать невозможно. Это художество.
-- Сколько вязала?
-- Вот эту -- больше недели.
-- Носил?
-- Да.
-- Сколько дают?
-- Больше полсотни не дают.
Всего полсотни за такую красоту? За такой труд?
-- Сколько же это получается в час?
-- Не спрашивай. И считать не хочу. А что делать? Иначе вообще не прожить.
Какие повороты делает жизнь. Там, в Союзе, отдыхая после работы у телевизора, Дора вязала всякие штучки, чтобы украсить свой дом. А теперь целый день сидит, не разгибаясь, чтобы заработать па хлеб.
Вот так. Дора вяжет, а Миша продает. Если покупают. * * *
В левом дальнем углу нашего городского рынка в последние месяцы образовался новый торговый центр -- здесь продают олимовские шмотки. Прямо на земле, на подстилках или нейлоновых пленках разбросаны знакомые выходцы из одной со мной страны: детские колготки, расписные шали, пуховые одеяла, тапочки... Посуда, словно из моей бывшей кухни -- белые и красные кастрюли, белая мясорубка, пузатый сверкающий самовар... Горкой брошены деревянные ложки -- хохлома, чудо, созданное тамошними мастерами. Здесь оно лежит среди прочей утвари. Я не собираюсь покупать, просто не могу удержаться, спрашиваю:
-- Сколько?
Называют цену такую, что впору бы и купить. Ложки не покупают, здесь в ходу совсем другое искусство.
Торгуют всем этим привезенным оттуда добром и сами олимы, хозяева вещей (привезли багаж, кое без чего можно обойтись, а деньги нужны), но больше перекупщики, тоже бывшие соотечественники, быстро смекнувшие, что здесь можно поживиться: не каждый пойдет на базар продавать, не у каждого есть время. Они на дому скупают все за бесценок и здесь запрашивают подороже. Хотя, в общем, и у них не так-то все дорого, дешевле, чем в местных магази? нах. Приходится пускать дешевле, иначе не купят.
Я сторговала у такого купца красные в белый горох чашки, похожие на те, что были у меня в Союзе, по трояку за штуку. Сколько же он заплатил хозяину? Совсем копейки. Стоило везти...
Эти, что перекупают, похоже, чувствуют себя здесь уютно: они при деле, и навар есть. Почему-то они похожи -- или это только кажется мне -- на тех продавцов, что, я помню, во времена моего детства торговали в ларьках на базаре, в городе, где я родилась. Тогда в этих ларьках сидели только евреи, они мне казались старыми, а на самом деле, наверное, им было совсем не помногу лет. Они умело надевали на тебя обычную кофточку и уговаривали купить так, что не купить было невозможно. Кофточка казалась нарядной и необыкновенной. Молодых я не помню в этих ларьках, детей своих они сюда не пускали. Своих детей они учили в институтах.
Не зря, когда один абориген спросил, кем работал мой муж там, и услышал от меня, что он инженер-электрик, господин с презрительной насмешкой констатировал:
-- Олимы -- сплошь инженеры.
Что делать? Евреи тянулись к свету, и если была хоть какая-то возможность учиться, они учились.
Люди, что нашли себе торговое место здесь, на нашем городском рынке, это уже не те, из ларьков, по возрасту, похоже, -- это их дети. А может, внуки. Среди купцов есть и молодые. Вот сидит женщина -- круглолицая, светлая, ей, наверное, чуточку за тридцать. И маленький, усатенький верткий муж все время подходит и куда-то исчезает. Он тоже при деле.
Жить надо. Каждый устраивается, как может.
Похоже, вот эта черная, вся в черном госпожа устроилась совсем не плохо.
-- Бери, сестра, -- говорит она мне с явным кавказским акцентом, -- дешево. Какая красота! -- Это она увидела, что я смотрю на блестящие с яркими цветами подносы. -- Бери, сестра. Хочешь? Я дам дешевле.
Я вижу эту услужливую госпожу здесь не впервые. Запас вещей у нее не иссякает. Можно подумать, что сооружен транспортер из одного теплого края в другой -- в наш нынешний.
Я не знаю, кем ей приходится тот смуглый господин, что основал в нашем городе, прямо рядом с ирией -- место бойкое, комиссионный магазин. Почему-то он уговаривает меня теми же словами:
-- Бери, сестра. Дешево. Смотри, какая красота. Его лавка похожа на музей. Здесь, в самом деле, красоты немало. Вазы, чайники, супницы, блюда -- все это может украсить любой званый обед. Чего здесь только нет! Все вывезено и вывозится из родных краев и продается. Задешево? Для нас не очень-то, нам не купить. Но вообще, по-моему, за гроши. Только я не вижу, чтобы здесь эти вещи торопились покупать. Хотя, наверное, если бы не покупали, этот маленький, круглый, довольный собой господин вряд ли вкладывал бы в них свои кровные.