Г Владимов - Три минуты молчания
- Скородумов! - кеп закричал. Дрифтер приставил ладонь к уху. - Какие поводцы готовили?
- На шидисят метров!
Кеп подумал и махнул рукой. Ладно, мол, пусть на шестьдесят. Это серединка на половинку. Обычно от сорока до восьмидесяти заглубляют сети. Тут уже эхолот не поможет - он-то эту рыбу нащупал точно, да мы вперед должны забежать, а как узнаешь - поднимется косяк или опустится, покуда он к нашим сетям подойдет? Море до дна не перегородишь, вся-то сеть - от верхней кромки до нижней - двенадцать метров, попади-ка в эти двенадцать, угадай, на сколько их заглубить!
- Боцман! - опять он крикнул. - Поднять штаговый!
И на фок-мачте, по штагу - к самому клотику - поплыл фонарь с черным шаром. Шар виден днем, а фонарь - ночью. Это значит, мы застолбили косяк, просим других не соваться. Какая б там ни была рыба - она теперь наша, мы ее будем брать.
А штурвал уже положен круто на борт, и пароход летит с креном, чуть не черпает бортом. Описывает циркуляцию. Секунда, еще секунда, и кеп кричит:
- Поехали!
И тут-то все началось. Дрифтер нагнулся, сграбастал всю бухту разом, швырнул ее через планширь. За нею полетели три концевых кухтыля, шлепнулись, зацепились за воду, запрыгали на черной дегтярной волне и - пропали из глаз. И тут же пополз мой вожак - сначала как неживой, а потом зарычал, заскрежетал роликом. Желтый он, пока еще желтый, и вот выползла первая, чернью намазанная, отметка.
- Марка!
Дрифтер уже присел с поводцом в руках, обметывал вокруг вожака выбленочный узел. И на марке - одним рывком! - затянул его, а сам руки в сторону. Первые-то марки легко идут, и у него, и у меня, я их поначалу различал стоя, а потом они замелькали, вожак уже пошел вразгон, и мне тоже пришлось присесть - различать их при лампешке в трюме. Там этот черт носился кругами, отлипая от бухты, змеился тяжелыми кольцами и вылетал с рычанием.
- Марка! Еще марка!
Серега снимал поводцы с вантины, подавал дрифтеру по одному, - но это работа нетрудная, у всех у нас работа нетрудная, а вот у дрифтера главное дело в руках. Привяжи их, попробуй, когда вожак уже разогнался. Его теперь всем хором не остановишь. Зацепится - выворотит к чертям горловину, а она литая, чугунная.
- Срост идет!.. Прошел... Марка! Еще марка!..
Я один из всех палубных имею голос. Даже кеп молчит. Его дело сделано. "Поехали!" - и больше ничего не поправишь. Он постоял и ушел. Ни один кеп не ждет конца выметки. Да и что тут смотреть, завтра посмотрим.
Кухтыли танцевали на волне и пропадали за рубкой. Струились через планширь сети, три километра сетей, - все, что мы тут навязали, уложили. Мы их провожали торжественно, как линейные на параде, - как будто бы с ними уходили и все наши глупости, страхи и тревоги. Я-то знаю, что каждый теперь чувствует. Я ведь на всех местах стоял, а теперь вот стою вожаковым, покрикиваю:
- Марка! Срост! Еще марка! Еще!..
Я и в кухтыльнике был, кидал на палубу кухтыли - там теперь Алик. Подавал их, как Димка теперь подает, помощнику дрифтера - привязать к верхним поводцам. И, как Васька Буров и Шурка, я расправлял сети, сторожил их, чтоб шли без задева. Только вот вожаковым еще не был. Крупные перемены в моей жизни, я прямо растроган, не скрою от вас!
Пожалуй, отсюда мне лучше всего всех видно. Они ко мне стоят спиной или боком. Смотрят в ночное море, куда уходят сети. Смотрят, не отрываясь. Стоят, расставив ноги, на кренящейся палубе, воткнув в нее ножи. И, облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, - нездешние этому морю, орловские, рязанские, калужские, вологодские мужики. Летим в черноту, над бездонной прорвой, только желтые поплавки оставляем за собой.
Однако работа есть работа. Она когда-нибудь кончается. Все меньше сетей на палубе, и бухта вожаковая все ниже в трюме.
- Много там? - спросил дрифтер. Совсем он упарился. Почти сотню узлов навязал.
- Сейчас отдохнешь.
И все зашевелились, забормотали кто о чем. Вот и последняя марка вылетела. И тут уж, кто мог уйти, повалили оравой в кубрик. А мне еще чуть работы - люковину задраить, сходить на полубак, посмотреть там, чтобы стояночный трос лежал бы на киповой планке, не терся об планширь. Когда я вернулся, Алик и Димка стояли посреди палубы. И бондарь заливал бочки забортной водой из шланга. Все стихло, ветер сразу улегся - мы уже лежали в дрейфе.
- И больше ничего? - спросил Димка.
Они думали - час уйдет на выметку. А прошло, если хотите, минут десять.
6
И тут стало видно, что и другие все выметали - англичане, норвежцы, французы, фарерцы, наши таллинцы и калининградцы. Все теперь стояли на порядках, ни один огонь не двигался. Россыпь стоячих огней. И отовсюду музыка, со всех судов.
Я сбегал переоделся в курточку и вышел - "погулять по проспекту", пока там в кубрике не улягутся.
Алик пришел ко мне на полубак, сел рядом на бухту канатов. Там еще были штуки три, принайтовленные по-штормовому, однако сел на мою. Тоже погулять вышел. Гуляем и молчим. Вот это самое лучшее.
- Красиво! - он мне говорит.
- Угу!
Оно действительно было красиво - когда прожектора погасли и стало светлее от звезд и топовых огней. Но скучно же говорить про это. Он засмеялся.
- Много лишнего говорится, верно?
- Ой, много.
- Но я не об этом, - он кивнул на море и на огни, - я про выметку. Это, правда, красиво. Я сверху смотрел, из кухтыльника. Грандиозно, старик! Все прямо как викинги... Свинство, если завтра пустыря потянем.
Для него ведь, и правда, это первая была выметка. Я-то их насмотрелся. Но первая всегда волнует.
- Особенно тоже не рассчитывай на завтра, - сказал я ему. - Сейчас не заловится - потом возьмем, к марту. Когда она в фиорды пойдет, с икрой. Там только успевай выбирать.
- Зря мы, наверное, ходим зимой? Лучше бы в марте.
- Да. Если только она калянуса не нажрется. Тогда ее придется шкерить. Потрошить.
- А это трудно?
- Все нелегко. Вообще такого вопроса на пароходе не задавай. Ты ее дома-то хоть шкерил?
- Так, штуки по две, к водке.
- Тонну не пробовал? На холоде, в перчатках без пальчиков. Если палец себе не отшкеришь, считай - повезло.
- А что это - калянус?
- Рачок такой. Когда она его жрет, у ней кишки соль не принимают. Гнить будет.
- А летом она его не жрет?
- Летом она не косякует. Разбегается из фиордов поодиночке.
- Да, это все равно, что выловить Атлантику. - Он вздохнул отчего-то. Спасибо.
- Это за что?
- Ну, как... Теперь вот я кое-что знаю. Покурим?
Он мне протянул пачку, зажег спичку в ладонях. И когда я прикуривал, вдруг он сказал:
- Между прочим, старик, вода от винта вскипает.
- Вон как?
- Да. Это называется "кавитация". Вредная штука, разрушает винт. Когда число оборотов превосходит критическое, на засасывающей стороне появляются пузырьки воздуха. Пар, конечно, не идет, но - все признаки кипения.
- Знаешь!
Он пожал плечами и опять вздохнул.
- Все мы учились понемногу... Возился с подвесными моторами.
- Зачем же ты пошел?
- В корму? А я не пошел. В гальюн забежал. Но я все-таки доставил вам удовольствие?
Я поглядел на него - он красивый был, рослый мальчик; девки его, наверное, любили. Отчего же он с Димкой держался за младшего. Но правда, было в нем что-то - как вам объяснить? - всем его хотелось оберечь, приглядеть за ним - как бы он там подальше был от лебедки, от натянутого троса, не удалился бы невзначай "в сторону моря". За Димкой же никто и не думал смотреть.
- Тяжело тебе плавать?
- Что ты! - он улыбнулся. - Я себя никогда так не чувствовал. Чем тяжелей, тем лучше.
- Вот это здорово!
- Я правду говорю. Рано или поздно, а нужно же себя когда-нибудь сделать. Изменить лицо.
- Это как?
- Не помнишь - у Грина? Читал когда-нибудь? "Алые паруса", кажется. Или - "Бегущая по волнам".
- Ну, предположим.
Не читал я этого Грина. Я вообще про моряков не могу читать. Вот только Джека Лондона уважаю, он правду написал: "Человек никогда не привыкнет к холоду". Знал, что пишет.
- Там это сильно сделано. Как у него вырастали мозоли на руках и менялось лицо... Но я, наверно, слишком много читал. А если задуматься, судьба у меня страшная.
- Чем же так?
- Не тем, что ты думаешь. Никто у меня в тюряге не сидел. Все, слава Богу, живы. Но все так благополучно - десять лет по одной и той же дорожке в школу, два квартала туда, два обратно. Потом - одной и той же дорожкой в институт. Потом в другой. Вот так подохнешь от информации и никогда не увидишь - архипелаг Паумоту... остров Пасхи... или как танцуют таитянки. Только в кино. А сам никогда не будешь сидеть с венком на шее. Который тебе сплели дочери вождя.
- Знаешь, я тоже умру и не увижу.
- А! Не в этом дело! - Он выплюнул окурок за борт. - Ты живешь. Хоть один день из недели врежется в память.
Потому что человек помнит - когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в теплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, черт дери, а вспомнить нечего...