Григорий Свирский - На лобном месте
Нет, теперь ее, по обыкновению, не ругали: ругань привлекла бы внимание. Ее просто не упоминали, отбросили, по сути -- уничтожили.
Это была неизменная практика сталинщины, фашистская практика сжигания книг; неважно, в конце концов, сожжены ли книги на площади, под улюлюканье толпы, или тайно, по ночам свезены на бумажные фабрики, где изрублены в лапшу и брошены в огромные чаны; а оставлены только отдельные экземпляры в спецхранилище Ленинской библиотеки, где выдаются только специалистам, по особым документам, но ни в коем случае не учащимся, студентам.
Треть русской литературы продолжала оставаться для широкого читателя горстью пепла... ,
"Литературная Москва" начинала почти сначала. Зазвучали живые ноты, главным образом в поэзии. Она вынесла к читателю -- правду. Всеобщее внимание привлекли стихотворения Маргариты Алигер и Николая Заболоцкого, вернувшегося из концлагеря, больного, измученного смертельно.
В стихах Маргариты Алигер ожила правда о войне, которая после первых книг Казакевича и Некрасова словно умерла.
Есть в восточной Сибири деревня Кукой,
Горстка изб над таежной рекой.
За деревней на взгорье поля и луга
А за ними стеною -- тайга...
В сорок первом, когда наступали враги,
Проводила деревня от милой тайги
Взвод отцов и мужей, взвод сибирских солдат...
Ни один не вернулся назад!
...Не играют тут свадеб, не родят детей,
Жизнь без всяких прикрас, безо всяких затей.
Ранним рано кукоевцы гасят огонь,
Никогда не играет в Кукое гармонь.
Ни вечерки какой, ни гуляния нет,
Только вдовья кручина, считай, столько лет...
...Так о чем моя дума, о чем?
А о том, что прошли молодые года,
Ни согреть никогда, ни вернуть никогда.
А о том, что одна у нас доля с тобой,
Друг мой сильный и мудрый, деревня Кукой.
Советская поэтесса, прославленная и вроде бы благополучная, вдруг пишет, что у нее с деревней Кукой, с убитой врагом деревней Кукой, одна судьба..
А мы с вами знаем, как укладывали под Москвой сибиряков. И не только под Москвой.
Стихотворение я ощутил, как сердечный укол. Я запомнил его скорее всего потому, что это был первый глоток воздуха. Позднее слышал стихи и сильнее, и сочнее, но это был первый глоток свежего воздуха в подцензурной духоте.
Вот таким же глотком воздуха, явлением правды и поэзии, высокой поэзии, стали стихи измученного Николая Заболоцкого, который после лагеря как поэт почти не печатался, а занимался переводами с грузинского.
Жил он под Москвой, вначале без права въезда в Москву, где чувствовал себя хозяином его палач -- руководитель писательского издательства Н. Лесючевский, написавший донос на поэта.
Мы опасались, что он уже не распрямится никогда, Николай Заболоцкий, крупнейший русский поэт, притихший в лесном углу.
Оказалось, он заканчивал новую книгу стихов. О чем же?
Уступи мне, скворец, уголок,
Посели меня в старом скворечнике.
Отдаю тебе душу в залог
За твои голубые подснежники.
И свистит, и бормочет весна,
По колена затоплены тополи,
Пробуждаются клены от сна
Чтоб, как бабочки, листья захлопали.
И такой на полях кавардак,
И такая ручьев околесица,
Что попробуй, покинув чердак,
Сломя голову в рощу не броситься!
Я и сам бы стараться горазд,
Да шепнула мне бабочка-странница,
Кто бывает весною горласт,
Тот без голоса к лету останется...
Повернись к мирозданью лицом,
Голубые подснежники чествуя.
С потерявшим сознанье скворцом
По весенним полям путешествуя...
Или вот как звучит другое его стихотворение -- "Утро":
Обрываются речи влюбленных,
Улетает последний скворец,
Целый день осыпаются с кленов
Силуэты багровых сердец.
Что ты, осень, наделала с нами?
В красном золоте стынет земля.
Пламя скорби свистит под ногами,
Ворохами листвы шевеля...
"Багровые сердца...", "Пламя скорби под ногами..." А горластый по весне скворец!.. Да он просто потерял сознание! Не к осени с ее "пламенем скорби", а еще к лету... "он без голоса к лету останется..."
Увы, это не случайное и скоропреходящее настроение. То же и в "Журавлях":
Длинным треугольником летели,
Утопая в небе журавли...
...Вытянув серебряные крылья,
Через весь широкий небосвод
Вел вожак в долину изобилья
Свой немногочисленный народ.
Но когда под крыльями блеснуло
Озеро прозрачное насквозь,
Черное зияющее дуло
Из кустов навстречу поднялось
Луч огня ударил в сердце птичье,
Быстрый пламень вспыхнул и погас,
И частица дивного величья
С высоты обрушилась на нас.
Может быть, эти строки дадут представление о том, какие мысли и чувства охватили измученную поэзию на развале веков: для нескольких поколений кончился один век, век террора, и начался новый, позволивший на могилах друзей осмыслить и время, и свое место в этом жестоком и кровавом потоке, которому нет конца...
А в те памятные дни... хлынули измученные люди, в мятых кургузых пиджаках, с бескровными губами и горящими глазами. Они спускались, держа чемоданы из фанеры, на перрон Ярославского вокзала. У кого за плечами было 17 лет лагерей, у кого -- 22.
И мы не удивлялись тому, что на страницах "литературной Москвы" появились стихи Твардовского "Друг детства" -- новая глава из поэмы "За далью даль", в которой он шагнул навстречу тем, кого не успели добить в лагерях и тюрьмах. Она описательна, эта глава, как многое у Твардовского, -я приведу несколько строф, чтобы напомнить о том, как встретил Твардовский людей, с которыми потом уже шел -- плечо к плечу -- до самой смерти.
Легка ты, мудрость, на помине,
Лес рубят, щепки, мол, летят...
Но за удел такой доныне
Не предусмотрено наград.
А жаль... Вот, собственно, и повесть,
И немудрен ее сюжет.
Стояли наш и встречный поезд
В тайге на станции Тайшет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Кого я в памяти обычной
Среди иных потерь своих
Как за чертою пограничной
Держал. Он, вот он был, в живых.
Я не ошибся, хоть и годы
И эта стеганка на нем.
Он! И меня узнал он. Сходу
Ко мне работает плечом...
И чувство стыдное испуга
Беды пришло еще на миг...
Но мы уже трясли друг друга,
За плечи, за руки: "Старик!"...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
"Старик!" И нет нелепой муки.
Ему ли, мне ль свисток дадут.
И вот -- семнадцать лет разлуки,
И этой встречи пять минут...
Не удалось развести встречные потоки. Даже на страницах литературы... Правда, такое было разрешено лишь Твардовскому.
В этой точке, где впервые встретилась официально признанная русская поэзия с лагерным потоком, я бы хотел сказать ценителям русской поэзии, повторяющим мне завороженно: "Политика меня не интересует".
Человек в России, живая душа человеческая -- жертва политики. Политика вот уже много веков сапогами солдат и тюремных надзирателей топчет эту живую душу.
Потому самая глубокая лирика, чистая лирика современных русских поэтов, как мы видели на примере Николая Заболоцкого, -- это в то же время -политика. Страх перед политикой, но -- политика...
Трус на Руси никогда не бывал большим поэтом.
...Навстречу измученным людям, вырвавшимся из тюрем, постепенно повернулась вся настоящая поэзия. Конечно, и такие известные природолюбы, как Паустовский! Да что там Паустовский! Даже никогда не выглядывавший из русского леса старик Михаил Пришвин, который, казалось, всегда был бесконечно далек от политики, принципиально далек!.. и тот вдруг в своей последней книге "Глаза земли", вышедший посмертно и состоящей из разрозненных наблюдений природы, как всегда, лаконичных, точных, глубоких, и он вдруг, среди наблюдений над травами и зверюшками, начал высказывать такие совершенно несвойственные ему ранее мотивы:
"Без регулятора" (зарисовка) "... Излюбленные переулки у московских шоферов -- это где нет регулятора. И каждый держится правила: поезжай куда и как тебе хочется".
Если это вырвалось у Пришвина, о котором старики-писатели говаривали, что он всю жизнь тише воды и ниже травы; не осуждая, говорили: такой уж талант, с травой разговаривать, не слыша ничего за ее шелестом; если уж Пришвин написал это свое "Без регулятора", значит, действительно не осталось в современной России ни одной талантливой книги без того, что иные брезгливо называют "политикой".
В том же первом номере "Литературной Москвы" есть и рассказ талантливого прозаика Сергея Антонова "Анкета", которого отвращение к политике привело в свое время к тому, что он писал, как я уже упоминал, безмятежные деревенские рассказы... когда деревня вымирала от голода.
Этого Сергею Антонову читатель не простил. И он сам себе не простил.
И вот здесь, в рассказе "Анкета" он прежде всего выписал образ бездушного руководителя, для которого строка в анкете: "Был на оккупированной территории", строка в те годы порочащая, важнее самого человека... Сергей Антонов казнил сам себя, обращаясь к теме жестокосердия, однако читатель больше не верил ему, забывшему в свое время о людях ради песенной фольклорной строки.