Михаил Кузмин - Подземные ручьи (сборник)
— Потому что я хочу определенного от вас ответа. Я хочу знать, чего вы от меня хотите?
— Чтобы вы поступали так, как поступает благородный человек, когда он любит и когда он уважает ту, которую любит.
— То есть вы хотите, чтобы я прекратил знакомство и, может быть, дрался бы на дуэли со всеми теми, кто, по вашему мнению, к вам недостаточно почтительны?
— Да.
— Но ведь вы можете ошибаться.
— Это — мое дело.
— Хорошо, я вам обещаю это.
Ольга Семеновна отпила вина и, помолчав, продолжала другим тоном:
— Ты меня должен простить, Родион. Я несколько устала все эти дни, но то, что я говорила, верно. В другую минуту я, может быть, не сказала бы этого, сказала бы в другой форме, но отчасти я даже рада, что все так вышло, как говорится, начистоту.
— Перестанем говорить об этом. Я тебе обещал и слово свое держу.
— Но, может быть, тебе это будет трудно делать?
— Нет, потому что я люблю тебя не только кожей…
— Какой ты злой! все помнишь… мало ли что скажешь, не подумав!
Он взял небольшую, полную и смуглую руку Ольги Семеновны и, нежно проводя по ней пальцем другой своей руки, стал медленно говорить:
— Любить кожей! и это — неплохо! знать каждую впадинку, каждый кусочек этой твоей руки и чтобы к нему привязаться так, чтобы он был почти как свой собственный, почти не желанный, а между тем немыслимо жить без него! У кого это? у Мицкевича сказано, что родина похожа на здоровье, о нем вспоминают, когда его лишены. Или это у Гейне? Мицкевич, как поляк, слишком серьезен и «поэтичен» для такой шутки, а у Гейне не было никакой родины. И вот так же любить кожей, а потом эта любовь притянет к себе и сердце, и ум, и всю жизнь.
Он говорил несколько печально, и Ольге Семеновне показались опасными такие размышления о любви. Она сама подняла свою руку так, чтобы Миусов мог ее поцеловать, и сказала небрежно:
— Да, Тидеман хотел с тобой поговорить о чем-то…
— О чем нам говорить? у нас нет, кажется, никаких общих дел.
— Не знаю. Тидеман без всякого дела не искал бы свидания. Он слишком серьезный человек, и потом, он большой мне друг и всегда относится ко мне прекрасно.
— Хорошо, я поговорю с ним. Ты скажи, когда, — ответил Миусов равнодушно, не переставая разглядывать смуглую руку Ольги Семеновны, которую не выпускал из своей.
Глава шестая
Матильда Петровна все еще не выходила, хотя, казалось бы, в такой ясный, солнечный день можно было бы рискнуть покинуть комнаты. От стекол свет казался узорным и так радостно проходил в дальний угол, где стояли искусственные цветы, вдруг оказавшиеся пыльными, что даже сидеть в комнате было веселее. Если бы не воспоминания и не заботы о сыне, можно было бы спокойно и просто жить изо дня в день, хотя бы и не в Петербурге. Именно даже не в Петербурге, а в маленьком уездном городе или усадьбе, сведя жизнь только к солнечному лучу, снегу, небу, может быть, к церковным службам, отбросив все другие чувства, которыми она жила, и которые ей доставляли только смутные и горькие волнения.
Матильда Петровна взяла клубок желтой шерсти и передвинула его на солнце. Осветилась и кисть ее руки, старая, почти прозрачная, с синими жилками. Может быть, действительно, больше ничего не надо этой, когда-то целованной руке и самой Матильде Петровне, — как чувствовать тепло, видеть солнце на желтой шерсти и слышать вдали едва различимый благовест. Хорошо бы, если бы за окном была видна снежная равнина, — делаешься легкой, простой и покорной, почти неживой! И, вероятно, там придется долго идти не то по снегу (только не холодному), не то по облакам, ни о чём не думая, чувствуя только тепло и зимнее небо и слыша колокола оттуда, куда идешь!..
Да, но Матильду Петровну беспокоили и волновали чувства и воспоминания. Она беспокоилась и страдала — значит, жила.
Ей казалось, что голос Родиона доносился издалека, между тем как Миусов стоял совсем против нее у рабочего столика.
— Вы немного заснули, мама, или задумались?
— Мне очень хорошо было, Родя; будто ангел меня пером задел… наверное, я скоро умру.
И Матильда Петровна, открыв глаза, с которых будто еще не совсем спала светлая пелена, посмотрела на лицо сына, несколько обрюзгшее, такое земное, на котором была печаль, недовольство и смущение.
— Я не слышала, как ты вошел, верно, в самом деле задремала, хотела было выйти сегодня, да так просто на солнышке просидела. Может быть, это и лучше! теперь мне очень хорошо, а на дворе, может быть, холодно, и потом, ходят всякие люди… Одна суета!
— Я хотел немного поговорить с вами, — и в голосе, и в лице Родиона Павловича можно было заметить, что то, о чем он хочет говорить, совсем не подходит к теперешнему настроению матери, будто они говорили бы на разных языках. Но он так сильно думал об одном, что этого не заметил. Не получив приглашения к разговору, он продолжал сам:
— Вы, мама, пожалуйста, не сердитесь, если не можете, — скажите мне прямо, но мне очень нужны деньги.
— Тебе очень нужны деньги? — повторила Матильда Петровна так, будто до нее дошли только буквы, а не смысл фразы.
— Да, очень нужны. Я знаю, что особенно лишних у вас нет, но может быть, вам удастся как-нибудь устроить. Я вам обещаю, что раньше весны эту сумму вложу в банк. Мне очень стыдно, но я счел за лучшее быть откровенным и попросить у вас, чем тайно обращаться к ростовщикам. Они бы мне, конечно, дали, но ведь это всегда невыгодно. Мне нужно не очень много, каких-нибудь рублей пятьсот, но у меня их нет сейчас, а между тем это не сделает особенной бреши в вашем капитале.
Очевидно, смысл некоторых слов достиг соображения Матильды Петровны, потому что лицо ее оживилось, сделавшись сухим, печальным и упрямым.
— А зачем тебе нужны деньги?
— Не все ли вам равно, раз вы мне верите, что они мне нужны?
— Ты хотел быть откровенным, — так будь откровенен до конца. Ты мог бы со мной посоветоваться.
— Нет, в этом деле я не могу ни с кем советоваться.
— Ах, Боже мой! неужели ты думаешь, что я не понимаю, в чем дело, и неужели ты думаешь также, что я тебе дам хоть копейку? Это не значит, что я против каких-нибудь твоих связей, даже увлечений, но именно эта женщина! Она даже не шикарна! Прямо какое-то наваждение!
— Оставимте этот разговор! Все ваши рассуждения я знаю наизусть. Откуда вы знаете, что я прошу денег для нее? Быть может, у меня есть карточные долги?
— Ты бы их сказал мне.
— Да, я бы сказал, признался бы… Я еще не поспел этого сделать, а теперь, когда вы встали на дыбы, конечно, я не скажу ни слова.
— Откровенность!.. сказать по правде, я откровенности совсем не хочу. Если ты ищешь помощи, тогда, конечно, признание необходимо, а если ты сделал дурной поступок и знаешь, что это дурно, то какая заслуга сейчас бежать и разбалтывать всем? Исправься сам по себе и вперед не делай, а я ничего дурного про тебя ни от других, ни от тебя самого слышать не хочу и люблю иметь тебя в сердце таким, каким тебя вижу и каким ты мог бы быть, не будь разные посторонние влияния.
— Одним словом, денег вы мне не дадите?
— Нет, не дам.
— Так бы просто и ответили, а то вечные сцены, ведь это скучно!
В соседней комнате то же солнце освещало развернутые тетради, в которых писал что-то Павел. Подняв голову на проходившего Миусова, мальчик тихо сказал:
— Родион Павлович, зачем вы так ссоритесь с Матильдой Петровной?
— А ты что же, подслушивал?
— Я по лицу вашему это вижу.
— Потому что меня злят все ее слова! Иногда я готов запустить тарелкой, а между тем я очень люблю ее. Я прихожу с открытым сердцем, а потом ожесточаюсь. Когда я пришел к ней сегодня, мне стоило усилия, чтобы не расплакаться: такая она была слабая, светлая, какая-то не живая… Я готов был целовать ее косынку и туфли (бедные, истоптанные туфли!), так ясно почувствовал, что еще несколько лет, и ее не будет… этих рук, этих косточек не будет, а между тем вот чем все это кончилось!..
Родион Павлович походил по комнате, потом искоса посмотрел на Павла и, будто что вспомнив, начал:
— Да, кстати, Павел! ты мне как-то говорил, что ты мог бы…
Но не докончив фразы, Миусов покраснел и быстро вышел из комнаты.
Глава седьмая
Последние слова Родиона не выходили из головы Павла, когда он шел домой. Быстрые сумерки будто воочию падали с неба вместе с мокрым снегом. Он сам не знал, откуда, как, сколько он мог достать денег, он только знал, что это нужно сделать, и хотел этого, потому был уверен, что это исполнится. Как-то странно слова Родиона были у него в голове сами по себе, но думал он о другом, о Миусове же. Почему-то он вспоминал, как в первый раз к его матери (у нее тогда не было мастерской, жила она в одной комнате и казалась, да была и на самом деле, совсем молодою), как в первый раз к ним пришел Родион Павлович. Он долго говорил, запершись с Анной Ивановной, и потом, выйдя, сказал Павлу: «Одевайся, Павлуша. Ты поедешь со мною и будешь жить у меня. Ведь ты хочешь этого, не правда ли? Я — твой брат». И потом отнесся к матери: «Я вам очень благодарен, что вы согласились на мое предложение. Павел нисколько не отнимается от вас. Вы можете его видеть, когда вам угодно, а сами спокойно займетесь устройством вашего дела. Поверьте, что я поступаю так не только потому, что я считаю это своим долгом, но и по сердечному, душевному желанию. Я уже полюбил этого мальчика». Павел спросил у матери: