Эдуард Кузнецов - Мордовский марафон
Из цеха доносился скорбный визг шлифовальных станков, в коридоре лающе хохотали надзиратели. Вдруг мне почудились какие то странные квакающие звуки, я насторожился, приподнял голову. Это плакал, уткнувшись лицом в подушку, Альберт. Я натянул на голову бушлат и что есть сил зажмурил глаза.
Но сон, спасительный сон, все не приходил. Вот уже и цех смолк, вот уже и Альберт захрапел, сперва тихонько, по-домашнему уютно, а потом все сильнее и сильнее... Мне было совестно будить его - я лежал, таращась в темноту и тоскливо вслушиваясь в этот заливистый жирный храп. Заворочался мой сосед, досадливо кашлянул раз-другой и громко зацокал языком - храп оборвался. Через минуту Альберт выпростался из-под бушлата и ныряющей походкой повлекся к параше... Я провалился в сон.
Утром во время завтрака тот, что ночью цокал языком, упрекнул Альберта:
- Ну ты и храпишь - аж мороз по коже!
- Так разбудил бы, - ответил Альберт.
- Да я тебя и так два раза будил... А потом ты кричал, помнишь?
- Что-то было вроде... А что я кричал?
- Про какую-то Лизавету, как-то: "Нет, нет, только бы не Лизавета!" Девчонка твоя, что ли?
Альберт сконфузился и слегка порозовел:
- Нет, - буркнул он. - Сон про Раскольникова видел...
* * *
Отбросив кружку, я кинулся к Февралю.
- Лизавета?!
- Ага! - обрадовался он. - Лизавета! Так и крикнул: "Политические, политические! Слышите меня?" Мы ему: "Слышим!" Он и кричит: "Скажите Кузнецову: Лизавета и топор!.." Да вот в январе Колька-Журнал приедет, он тебе все расскажет - он как раз на решке висел...
Февраль еще шевелил толстыми губами, а я уже не слышал его.
Лизавета! Боже мой! Ведь это Лизавета Родиона Раскольникова! Он шел вошь убивать, а подвернулась и блаженная!..
О ВНУТРЕННЕМ ПОЛОЖЕНИИ
Боюсь, ты отчасти права... Живем мы очень трудно, невообразимо трудно. Твоего лагерного опыта, поверь, недостаточно, чтобы постичь, какая мука искать общий язык с дураками и нравственными уродцами. С превеликим удовольствием погнал бы их. Но куда их гнать? Ведь тогда они примкнут к нашим врагам. А нас и без того наперечет. Но всякому миролюбию, всякой заботе о сплоченном противостоянии неприятелю есть предел, за чертой которого измученное компромиссами нравственное чувство начинает судорожно биться в истерике, вопя: "Не нужно мне побед над врагом такой ценой - ценой союза с явной дрянью".
Я давно уже утратил способность сострадать тем падшим, которые не только не ужасаются собственной низости, но, напротив, будучи уличены в таковой, легко находят себе оправдание: высоко вознесясь в собственном мнении, такой на сто лет вперед разрешил и простил себе все.
И вспомни пословицу, что не страшна тюрьма стенами, а людьми. Кроме того, я отсылаю тебя к излюбленным мною "Запискам из Мертвого дома", где Достоевский говорит о русских дворянах в каторжном остроге, что "лучшие из них были какие-то болезненные, исключительные и нетерпимые в высшей степени", а о поляках сообщает: "...все они были больные нравственно, желчные, раздражительные, недоверчивые".
И еще: не поражало ли тебя, что на одного толкового бунтаря приходится минимум десяток бестолочей? Тут я не имею в виду поразительный феномен растерянности, паралича воли и откровенного страха, которыми одержим даже вчерашний фронтовой герой, ныне замахнувшийся на икону государства: подняться на государство - ведь это значит посягнуть на святыню, уж ниспровергнутую разумом, но перед коей подкорка дрожит священным трепетом, ужасаясь святотатству. Наиболее тому яркие примеры дает история декабристов: их сомнамбулическая суета и стояние на Сенатской площади, их фантастическая бестолковость на Украине, их покаянные стенания на допросах... лишь тот, кому лично ведомо ледяное пожатие благословляющей длани божества по имени тираноборство, не удивится бестолковости декабристов, не осудит допросной дрожи их колен, захлестнутый волной болезненно-стыдливого понимания, сопереживания и родственного сочувствия.
Нет, я сейчас говорю о другой бестолковости, о бестолковости, так сказать, в чистом виде. Впрочем, и в охранке не велики мудрецы, но она может позволить себе роскошь комплектоваться всяческой бездарью, ибо мощь ее покоится не на качестве, а на количестве. Но черт с ней, с бестолковостью-то, это еще куда ни шло, хуже, когда под высокими знаменами рядом с теми немногими, кем движет бескорыстная любовь-ненависть, кишат случайные людишки, в основе политико-образного бунтарства которых лежит личная ущербность, неудачливость, честолюбивая потребность самоутверждения любой ценой или Геростратов комплекс. Когда у тебя десять пальцев, расстаться с одним, пораженным гангреной, не велика беда, если их пять - тяжело, но еще куда ни шло, если же их всего два, то как отрубить один - последним и ложки не удержишь, и V не изобразишь, когда повлекут тебя к стенке... Вот и нянчишься с ним, кряхтя от боли, ночей не спишь, делая припарки-ванночки, а он день ото дня все черней да смердючей и уже распух в зловонную сардельку, грозя смертельной заразой последнему пальцу и всей руке...
Ты знаешь, что хаотическая атомарность в нашей банке всячески поощряется экспериментатором, едва он приметит признаки возможного выпадения кристалла, как вмешивается властной рукой. Но времена меняются: то ли экспериментатор стал слабоват глазами, то ли отвлекают его и пугают внешние шумы, то ли еще что, но кристаллик-то выпал. Хотя всякий кристалл жестко организован, в его структуре должно быть место и слабым, и сильным молекулам, он отторгает лишь элементы, несущие хаос и болезнь.
Одно утешение: нас стало меньше, но зато несомненно возросла наша жизнестойкость, воцарились согласие, взаимодоверие и дружелюбие. Далось нам это нелегко, порой мной овладевало отчаяние и казалось, что вся эта работа не достойна таких усилий.
Снова вечер. Я изрядно устал сегодня, и так хочется тишины. А мои сокамерники трещат без умолку - с трудом усмиряю волны раздражения. Сижу у печки - спине жарко, ногам холодно, с потолка зловеще таращится желтый волдырь лампы.
Жмут меня в последнее время ужасно. Я забыл, когда пользовался ларьком. И это бы еще куда ни шло (хотя голоден, в отличие от остальных, сижу без гроша и, следовательно, без возможности как-то выкручиваться). Но меня лишили свидания. Удар сокрушительный - слишком многое я с этим свиданием связывал. Главное - старуху хотелось повидать (вряд ли в следующем году она сможет везти свою дряхлость в такую даль), ротером запастись (опять мучает желудок) и вообще, сама знаешь. К тому же для меня было важно обменяться с тобой (пусть и через третье лицо) информацией, некоторой толике каковой и будет посвящено это письмо. Но сперва о свидании: я-таки решил попробовать отвоевать его. Шансы невелики, но, учитывая то, что целых десять человек изъявили готовность помочь мне, я полагаю, что мне удастся навязать начальству выбор между свиданием и крупным скандалом. В связи с этим, прежде чем я ввяжусь в драку, мне необходимо выяснить совершенно точно, сможет ли Б. привезти матушку в начале апреля? То есть отпустят ли ее из интерната, позволит ли ее состояние и тому подобное. А то все мои усилия могут оказаться пустыми. Узнай и сообщи мне определенно. Слишком это для меня важно.
О внутреннем положении. Призывая меня к терпимости, ты заблуждаешься относительно моей роли здесь и позиции. Лично я не задет ни одной из конфликтующих сторон, и потому мои мнения и предпочтения основаны не на почве какой-либо личной ущемленности, а базируются на интересах общего дела.
Дабы ты убедилась в том, что тут не может идти речь о личных обидах (как причине конфликтов) или скоропалительных выводах, я ознакомлю тебя с моим подходом к "казусу А" - это попытка наметить принцип подхода к таким ситуациям вообще (довольно типичным для лагеря, да и для лагеря ли только?). Я подчеркиваю со всей ответственностью, что тут нет ни одного пустого слова, что все сомнительное, все, что почти несомненно, но не может все-таки быть доказано неопровержимо, я опускаю.
До какого-то времени наиболее трезвым из нас удавалось удерживать за полы тех, кто рвался вынести сор из избы. Теперь он вынесен и, так или иначе, будет выставлен на всеобщее обозрение. Посему я озабочен сведением этой беды до минимума, и ты убедишься, что наиболее мягкая и наименее болезненная подача наших распрей возможна лишь в намеченном мною ракурсе. Остановлюсь на "казусе А". Готовясь к предстоящему обсуждению поведения А., я наметил факты, проблемы и задачи, которые нам предстоит осмыслить. Привожу свою запись частично. Некоторые факты: 1. А. сидит не один десяток лет; причем последние 15 лет ведет себя очень стойко. 2. В конце пятидесятых годов, публично каясь в грехах, хаял былых соратников и призывал лагерников к "исправлению". Освобожден досрочно. 3. Через несколько лет снова посажен за антисоветскую деятельность. 4. Некий журналист-самиздатчик делает из него кристально чистого героя, борца и жертву (вполне истинными являются лишь последние два утверждения). 5. Эта версия подхвачена на Западе, и ныне А. - одна из икон тираноборческого иконостаса. 6. На самом деле он в чем-то очень неглуп, а в другом весьма недалек, к сожалению. 7. По единодушному мнению, А. сумасшедший, причем агрессивный сумасшедший, что называется, "преследуемый преследователь". Я считаю, что это у него полоса сейчас такая, и он вовсе не безнадежен. Внешне проявления его безумия таковы: а) он утверждает, что Картер, Бжезинский, Папа Римский и Трюдо - агенты Кремля; б)уверен, что здешние рядовые надзиратели - на самом деле переодетые майоры КГБ; в) подозревает всех в сотрудничестве с КГБ и убежден, что все в свою очередь подозревают его в том же; г) считает О. майором КГБ, специально засланным в лагерь, чтобы следить за ним; д) уверяет, что О. по ночам смотрел на него, не давая ему спать, тайком перекладывал его тетради с места на место, чтобы спутать его мысли, испускал в его сторону особо враждебные флюиды, от которых не спасает даже специально сооруженный щит из газет, хотя общеизвестно, что газеты экранируют флюиды; е) ночью напал на О. и выдрал ему полбороды, потому что тот кашлем подавал какие-то сигналы... на Лубянку. Ну и так далее. Но поскольку А. требует, чтобы его считали здоровым, а также потому, что среди нас нет профессионального психиатра, мы вынуждены формально считать его нормальным, а следовательно, и вменяемым. 8. А. неоднократно угрожал убийством одному из старейших политкаторжан, а на днях он кричал на весь коридор, что оттяпает голову одному, другому, пятому, десятому, в связи с чем предлагаю дать ему кличку Головотяп. Тот факт, что своим криком он немало повеселил злорадствующее начальство и уголовников, следует считать отягчающим его вину, а то, что, пофамильно перечислив тех, кому от оттяпает голову, он не назвал Мурженко, Федорова и меня, говорит о его хитрой дальновидности: он и впрямь рассчитывает на нашу защиту, забывая, что всему есть предел, ибо всякому миролюбию, всякой жалости, всякой заботе о сплоченном противостоянии врагу есть свой предел. 9. В письмах на волю А. объявил всех своих земляков сексотами (когда-то за такое враз убивали); 10. А. то и дело объявляет голодовки по самым вздорным поводам, что лишает нас возможности оказать ему поддержку.