Михаил Салтыков-Щедрин - Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
— Et dire que c’était une sainte![72] — восклицала ma tante.
— Я предсказывал, что знакомство с национальгардами не доведет до добра! — зловеще каркал mon oncle.
На семейном совете решено было просить…* Разрешение не замедлило, и в силу его Ольга Сергеевна вынуждена была оставить очаровательный Париж и поселиться в деревне для поправления расстроенных семейных дел. В это время ей минуло тридцать четыре года.
А «куколка» тем временем процветал в одном «высшем учебном заведении», куда был помещен стараниями ma tante. Это был юноша, в полном смысле слова многообещающий: красивый, свежий, краснощекий, вполне уверенный в своей дипломатической будущности и в то же время с завистью посматривающий на бряцающих палашами юнкеров. По части священной истории он знал, что «царь Давид на лире играет во псалтыре»* и что у законоучителя их «лимонная борода». По части всеобщей истории он был твердо убежден, что Рим пал жертвою своевольной черни. По части этнографии и статистики ему небезызвестно было, что человечество разделяется на две отдельных породы: chevaliers и manants, из коих первые храбры, великодушны, преданны и верны данному слову, вторые же малодушны, трусливы, лукавы и никогда данного слова не выполняют. Он знал также, что народы, которые не роптали, были счастливы, а народы, которые роптали, были несчастливы, ибо подвергались усмирению посредством экзекуций. Сверх того, он курил табак, охотно пил шампанское и еще охотнее посещал театр Берга* по воскресным и табельным дням*. О maman своей он имел самое смутное понятие, то есть знал, que c’est une sainte, и что она живет за границей для поправления расстроенного здоровья. Ольга Сергеевна раза два в год писала к нему коротенькие, но чрезвычайно милые письма, в которых умоляла его воспитывать в себе семена религии и нравственности, запас которых всегда хранился в готовности у ma tante. Он с своей стороны писал к maman чаще и довольно пространно описывал свои занятия у профессоров, так что в одном письме даже подробно изобразил первый крестовый поход. «Представьте себе, милая maman, их гнали отвсюду, на них плевали, их травили собаками, однако ж они, предводимые пламенным Петром Пикардским, всё шли, всё шли». Но так как во время этого описания (он сам впоследствии признавался в этом maman) его тайно преследовал образ некоторой Альфонсинки и ее куплет:
A Provins
On récolte des roses*
Et du jasmin,
Et beaucoup d’autres choses…[73] —
то весьма естественно, что реляция о крестовом походе заканчивалась следующими словами: «в особенности же с героической стороны выказал себя при этом небольшой французский городок Provins (allez-y, bonne maman! c’est si près de Paris)[74], который в настоящее время, как видно из географии, отличается изобилием жасминов и роз самых лучших сортов».
Таков был этот юноша, когда ему минуло шестнадцать лет и когда с Ольгой Сергеевной случилась катастрофа. Приехавши в Петербург, интересная вдова, разумеется, расплакалась и прикинулась до того наивною, что когда «куколка» в первое воскресенье явился в отпуск, то она, увидев его, притворилась испуганною и с криком: «Ах! это не «куколка»! это какой-то большой!» — выбежала из комнаты. «Куколка», с своей стороны, услышав такое приветствие, приосанился и покрутил зачаток уса.
Тем не менее более близкое знакомство между матерью и сыном все-таки было неизбежно. Как ни дичилась на первых порах Ольга Сергеевна своего бывшего «куколки», но мало-помалу робость прошла, и началось сближение. Оказалось что Nicolas прелестный малый, почти мужчина, qu’il est au courant de bien des choses[75], и даже совсем, совсем не сын, а просто брат. Он так мило брал свою конфетку-maman за талию, так нежно целовал ее в щечку, рукулировал* ей на ухо de si jolies choses[76], что не было даже резона дичиться его. Поэтому минута обязательного отъезда в деревню показалась для Ольги Сергеевны особенно тяжкою, и только надежда на предстоящие каникулы несколько смягчала ее горе.
— Надеюсь, что ты будешь откровенен со мною? — говорила она, трепля «куколку» по щеке.
— Maman!
— Нет, ты совсем, совсем будешь откровенен со мной! ты расскажешь мне все твои prouesses; tu me feras un récit détaillé sur ces dames qui ont fait battre ton jeune coeur…[77] Ну, одним словом, ты забудешь, что я твоя maman, и будешь думать… ну, что́ бы такое ты мог думать?.. ну, положим, что я твоя сестра!..
— И, черт возьми, прехорошенькая! — прокартавил Nicolas (в экстренных случаях он всегда для шика картавил), обнимая и целуя свою maman.
И maman уехала и стала считать дни, часы и минуты.
Село Перкали́ с каменным господским домом, с огромным, прекрасно содержимым господским садом, с многоводною рекою, прудами, тенистыми аллеями — вот место успокоения Ольги Сергеевны от парижских треволнений. Комната Nicolas убрана с тою рассчитанною простотою, которая на первом плане ставит комфорт и допускает изящество лишь как необходимое подспорье к нему. Ковры на полу и на стенах, простая, но чрезвычайно покойная постель, мебель, обитая сафьяном, массивный письменный стол, уставленный столь же массивными принадлежностями письма и куренья, небольшая библиотека, составленная из избраннейших романов Габорио́, Монтепена, Фейдо́, Понсон-дю-Терайля и проч., и, наконец, по стенам целая коллекция ружей, ятаганов и кинжалов — вот обстановка, среди которой предстояло Nicolas провести целое лето.
Первая минута свидания была очень торжественна.
— Voici la demeure de vos ancêtres, mon fils![78] — сказала Ольга Сергеевна, — может быть, в эту самую минуту они благословляют тебя là haut![79]
Nicolas, как благовоспитанный юноша, поник на минуту головой, потом поднял глаза к небу и как-то порывисто поцеловал руку матери. При этом ему очень кстати вспомнились стихи из хрестоматии:
И из его суровых глаз
Слеза невольная скатилась*…
И он вдруг вообразил себе, что он седой, что у него суровые глаза, и из них катится слеза.
— А вот и твоя комната, Nicolas, — продолжала maman, — я сама уставляла здесь всё до последней вещицы; надеюсь, что ты будешь доволен мною, мой друг!
Глаза Nicolas прежде всего впились в стену, увешанную оружием. Он ринулся вперед и стал один за другим вынимать из ножен кинжалы и ятаганы.
— Mais regardez, regardez, comme c’est beau! oh, maman! merci! vous êtes la plus généreuse des mères![80] — восклицал он, в ребяческом восторге разглядывая эти сокровища, — этот ятаган… черт возьми!..
— Этот ятаган — святыня, мой друг, его отнял твой дедушка Николай Ларионыч — c’était le bienfaiteur de toute la famille! — à je ne sais plus quel Turc[81], и с тех пор он переходит в нашем семействе из рода в род! Здесь все, что ты ни видишь, полно воспоминаний… de nobles souvenirs, mon fils![82]
Nicolas вновь поник головой, подавленный благородством своего прошлого.
— Вот этот кинжал, — продолжала Ольга Сергеевна, — его вывезла из Турции твоя grande tante, которую вся Москва звала la belle odalisque[83]. Она была пленная турчанка, но твой grand oncle Constantin так увлекся ее глазами (elle avait de grands-grands yeux noirs![84]), что не только обратил ее в нашу святую, православную веру, notre sainte religion orthodoxe, но впоследствии даже женился на ней. И представь себе, mon ami, все, кто ни знал ее потом в Москве… никто не мог найти в ней даже тени турецкого! Она принимала у себя всю Москву, давала балы, говорила по-французски… mais tout à fait comme une femme bien élevée![85] По временам даже журила самого Светлейшего!*
Nicolas поник опять.
— А вот это ружье — ты видишь, оно украшено серебряными насечками — его подарил твоему другому grand oncle, Ипполиту, сам светлейший князь Таврический — tu sais? l’homme du destin![86] Покойный Pierre рассказывал, что «баловень фортуны» очень любил твоего grand oncle и даже готовил ему блестящую карьеру*, mais il parait que le cher homme était toujours d’une très petite santé[87] — и это место досталось Мамонову.
— Fichtre! c’est le grand oncle surnommé le Bourru bienfaisant?[88] Так вот он был каков!
— Он самый! Depuis lors il n’a pas pu se consoler[89]. Он поселился в деревне, здесь поблизости, и все жертвует, все строит монастыри. C’est un saint, и тебе непременно нужно у него погостить. Что он вытерпел — ты не можешь себе представить, мой друг! Десять лет он был под опекой по доносу своего дворецкого (un homme, dont il a fait la fortune![90]) за то, что будто бы засек его жену… lui! un saint![91] И это после того, как он был накануне такой блестящей карьеры! Но и затем он никогда не позволял себе роптать… напротив, и до сих пор благословляет то имя*…mais tu me comprends, mon ami?[92]