Максим Горький - Лето
Ушёл. Но оставил мне часть своей тревоги.
Над деревней давно уже носятся белые мухи, лениво падая на истоптанную землю, одевают её прозрачной, тонкой пеленой сухого снега. Торопливо проходят взад и вперёд по улице наши серые мужички; голоса звонки, и громок бодрый шаг. Вот плывут празднично одетые женщины, среди них, высоко подняв голову, Варвара - она что-то рассказывает, остановясь посреди улицы, слышу, как мягко бьётся в стекло окна её густой и сильный голос. Осыпанный белыми снежинками, подошёл Милов, спросил о чём-то и, передвинув с боку на бок шапку, потупившись, плетётся дальше.
Надо бы Варю домой звать, да неловко мне постукать в стекло.
Проскакал верховой, взмахивая локтями, словно курица крыльём, бабы закричали вслед ему и спешно разбежались, а Варя осталась одна, как берёза в поле, и, поглядев вдоль улицы из-под руки, идёт к воротам.
Вот она на пороге, розовая и свежая, снимает кофту и говорит:
- Насмотрелась, наслушалась, все дела разнюхала - ай, батюшки! Как деревня-то вздыбилась! Астахов Скорнякова попрекает шинком - дескать, это разврат. Скорняков божится, что ничего не знал, а Гнедой поливает обоих беда! У сборни крик, шум стоит...
Она двигается, точно рыба в воде, плавно и щеголевато играючи сильным телом, - люблю я смотреть на неё...
- Скорняков боится, уже пустил слух, что этой зимою начнёт сводить лес свой, - хочет задобрить народ, чтобы молчали про шинок-то, - работа, дескать, будет. А Астахов кричит - врёт он, лес у нас с ним общий, не деленый, ещё тяжба будет в суде насчёт границ... Не знают мужики, чью руку держать, а в душе всем смерть хочется, чтобы оба сгинули!
Варя смеётся, закрыв лицо рукой.
- Кирик отличился: говорил за Астахова, Кузьма-де и богу и начальству - любезный человек, умница, грамотник, миру защитник, недаром-де мы его в Думу послать собрались, да вдруг как начнёт матюкать защитника-то! Все глаза вытаращили, а потом - хохочут! Кирик крутит головой, смеясь: "Эко, говорит, как я ошибся! Уж больно он меня окарнал, сукин сын, Кузька-то, забыть нельзя!" Да и начал, и начал грабежи его считать! Народ кричит: "Кирик, где же у тебя правда?" Обозлился он и скажи: "Там же, где и у вас, сволочи!" Да такое место назвал - срамота!
Стыдливо и лукаво присунулась она ко мне, замолчала, а потом тихо и грустно шепчет:
- Знаешь, про тех, что на мельнице лежат, как будто и забыли все, только бабы одни втихомолку вспоминают Дуню... ой, что это?
Быстрый топот в сенях, распахнулась дверь, на пороге встал Досекин и, задыхаясь, шепчет:
- Солдаты приехали, жандармы, тебя, тёзка, спрашивают, схватили Гнедого!
Ёкнуло у меня сердчишко, замерло. Хотел встать на ноги - Варя обняла меня, держит, вижу её милые глаза, бледное лицо, слышу тихий голос:
- Беги скорее в лес!
И Егор повторяет:
- Беги!
Схватил меня за руку, смотрит в лицо мне, тащит к двери.
- Поздно бежать-то! А отсюда скорее уходить надо.
Обнял Варю, поцеловал. Обнял меня тёзка.
- Берегите, - говорю им, - друг друга!
А у самого сердце вдруг взыграло, налилось и тоской и силой. Жарко стало мне.
- Может, ещё успеешь? - шепчет Егор, а Варя, бледная, толкает меня к двери:
- Иди скорее, милый, иди ты!
Выскочил я на двор, пробежал огородом, перескочил плетень, - по тропе в кустах идут двое солдат, увидали:
- Стой!
И оба, взбросив ружья к плечу, прицелились.
- Что вы, - говорю, - с ума сошли?
- Молчать!
И повели раба божия один впереди, другой сзади. Идём задворками, падает снег, белит землю и серую шинель солдат.
Встречу идут ещё солдат и маленький офицерик в башлыке.
- Кто такой? - грозно кричит он.
- Егор Петров Трофимов.
Тогда он командует солдату своему:
- Иди, доложи ротмистру - Трофимов задержан. Слышишь? Трофимов!
Личико у него маленькое, розовое, с чёрными усиками и гордое, как новенький пятиалтынный. Руки в толстых жёлтых перчатках и лакированные сапожки на ногах.
Идём.
- Куда ж вы меня ведёте? - спрашиваю.
- Не ваше дело!
- Верно, - говорю, - но, может быть, вам нужно ко мне на квартиру?
- Конечно!
- Прошли мимо её.
В горнице у меня - жандарм, солдаты и высокий, осанистый жандармский офицер, с острой седой бородкой и большими усами, - концы их висят вниз, кажется, что у него три бороды. Книги побросаны на пол, всё перерыто.
- Трофимов? - басом спрашивает офицер и добавляет: - Он же - Николай Смирнов, а?
"Эге! - думаю, - какой ты образованный!"
У меня ноют ноги. Дверь в комнату не притворена, мне холодно, тоскливо и обидно среди этих людей. Лгать им - я не могу, я не хуже их.
Соображаю: если они - эти - знают моё настоящее имя, стало быть, Кузин тут ни при чём, а провалился я как-то случайно, что-нибудь напутали брат и сестра Сусловы, и это хорошо, что я буду около Кузина завтра же.
Ротмистр кричит, потрясая тремя бородами:
- Я спрашиваю - это ты бывший штабный писарь Т-го резервного батальона Николай Смирнов?
- Трофимов я, Егор Петров.
Кричит грозно:
- Врёшь!
Очень легко сердится оно, начальство.
Маленький офицерик оглядывает меня, раскрыв рот, как голодный вороний птенец, нижние чины смотрят строго и внимательно. Ротмистр пишет. Скрипит перо, царапая меня по сердцу.
На рассвете мы шагали в город - я, Гнедой и пятеро конвойных, а всё остальное начальство поехало куда-то дальше.
Идти трудно. Густо падают хлопья снега, и мы барахтаемся в нём, как мухи в молоке. Сквозь белую муть то справа, то слева тёмными намёками плывут встречу нам кусты, деревья, бугры ещё не засыпанной снегом земли.
Солдаты не выспались, голодны и злы, орут на нас, толкаются прикладами; Гнедой зуб за зуб с ними, и раза два его ударили, больно, должно быть.
Он буянит: размахивает руками, кричит, плюётся, в рот ему попадает снег.
- Я сам солдат! Солдат должен правду защищать!
- Поговори! - грозно предупреждает его один конвойный, а другой насмешливо спрашивает:
- Какую?
- Такую! Всеобщую правду! А вы - Кузьку богача, мироеда защищаете!
- Дай ему по башке, Ряднов!
Это надо прекратить.
- Земляки, - убеждающе говорю я, - не на то вы сердитесь, на что нужно...
- Разговаривай! - рычит солдат.
- Изволь! С разумными людьми говорить приятно. Сердиться нужно на то, что не дали вам подвод, а заставили шагать пешком...
- Из-за кого? Из-за вас, чертей!
- Не дали ни чаю попить, ни поесть, ни выспаться...
- Это он верно говорит! - отозвался солдат сзади меня.
- У нас всё верно! - гордо заявляет Гнедой.
- Слушай их, они скажут!
Старшой, заглядывая мне в лицо, хмурит брови.
Я продолжаю, уверенно и ласково:
- Всё это можно исправить, земляки! С версту пройдёт - будет на дороге деревня, а в ней - чайная, вот вы зашли бы, да попили чаю, и нам тоже позвольте. А так - ни вам, ни нам с лишком тридцать вёрст места не одолеть!
Старшой фыркает, стряхивая снег с усов, и мягко говорит:
- Это - можно! Это - ничего, земляк, можно!
И все ему поддакивают:
- Конечно!
- Не худо!
- Близко деревня-то?
- Не пожравши, и блоха не прыгает!
А Гнедой поучает:
- Видите - мы же вас и жалеем!
Старшой был у меня на обыске, мы вместе ночевали, и ночью я с ним немножко поговорил о том, о сём. Он и ещё один рослый солдат, Ряднов, шагающий рядом со мной, спокойнее других, остальные трое, видимо, давно болеют тоской и злостью. Они все худые, костлявые и навсегда усталые, словно крестьянские лошади, у них однообразно стёртые лица и тупые, безнадёжные глаза.
- Водим мы вас, водим, - тихо говорит Ряднов, - конца нет этому маршу!
- Отчего эта история идёт в народе, земляк? - спрашивает старшой, косясь на меня. - Какая тому причина, что никто не имеет покою?
Я начинаю объяснять им историю и причину, они сбиваются в плотную кучу, прижав ко мне Гнедого, их глаза недоверчивы, усы и брови в мутных каплях талого снега, и все они словно плачут тяжёлыми слезами.
- Даже удивительно, до чего нехорошо всё! - слышу я сзади себя тихое, искреннее восклицание, и кто-то горячо дышит в затылок мне.
Я их знаю, солдат: они всё равно как дети - такие же доверчивые и такие же жестокие. Они - как сироты на земле - ото всего оторваны, и своей воли нет у них. Русские люди, значит - запуганные, ни во что не верят, ждут ума от шабра, а сами боятся его, коли видят, что умён. А ещё я знаю, что пришла пора, когда всякий человек, кто жить хочет, - должен принять мою святую веру в необоримость соединённых человеческих сил. Поэтому я, не стесняясь, говорю им, что думаю.
- Плохо слышно! - с досадой ворчат назади. - Снег этот в уши набивается!
Гнедой доволен и бурчит:
- То-то вот оно!
Разговариваем всю дорогу до деревни, и, лишь войдя в улицу, наши конвоиры снова погрубели и грозно командуют нами.
Но придя в чайную и дождавшись, когда нам дали чаю и хлеба, они свирепо изгнали хозяев, расстегнулись, встряхнулись и снова, подобрев, смотрят на нас мягко и внимательно слушают мои речи.