Михаил Шолохов - Тихий Дон
Если б не споткнулся Митька о камень, на котором хуторские бабы шлепали вальками белье, не было бы нечаянного короткого поцелуя. Ахнув, она прижалась к растрескавшимся Митькиным губам, и Митька стал в двух шагах от серой стенки баркаса. Вода заливалась ему в чирики, холодила ноги.
Отомкнув баркас, он с силой толкнул его от коряги, вскочил на ходу. Огребался коротким веслом, стоя. За кормой журчилась, плакала вода. Баркас приподнятым носом мягко резал стремя, направляясь к противоположному берегу. Дребезжали, подпрыгивая, удилища.
– Куда ты правишь? – спросила, оглядываясь назад.
– На энтот бок.
У песчаного обрыва баркас пристал. Не спрашиваясь, Митька поднял ее на руки и понес в кусты прибрежного боярышника. Она кусала ему лицо, царапалась, раза два придушенно вскрикнула и, чувствуя, что обессиливает, заплакала зло, без слез…
Возвращались часов в девять. Небо кутала желто-рудая мгла. Плясал по Дону ветер, гриватил волны. Плясал, перелезая через поперечные волны, баркас, и пенистые студеные брызги поднятой с глубин воды обдавали выпитое бледностью лицо Елизаветы, стекали и висли на ресницах и прядях выбившихся из-под косынки волос.
Она устало щурила опустошенные глаза, ломала в пальцах стебелек занесенного в баркас цветка. Митька греб, не глядя на нее, под ногами его валялись небольшой сазан и чебак, с застывшим в смертной судороге ртом и вылупленным, в оранжевом ободке, глазом. На лице Митьки блудила виноватость, довольство скрещивалось с тревогой…
– Я повезу тебя к Семеновой пристани. Оттель тебе ближе, – сказал, поворачивая баркас по течению.
– Хорошо, – шепотом согласилась она.
На берегу безлюдно, припудренные меловой пылью огородные плетни над Доном изнывали, опаленные горячим ветром, поили воздух запахом прижженного хвороста. Тяжелые, обклеванные воробьями шляпки подсолнухов, вызрев до предела, никли к земле, роняли опушенные семечки. Займище изумрудилось наращенной молодой отавой. Вдали взбрыкивали жеребята, и тягучий смех балабонов, привешенных к их шеям, несло к Дону южным горячим ветром.
Митька поднял рыбу, протянул выходившей из баркаса Елизавете.
– Возьми улов-то. На!
Она испуганно взмахнула ресницами, взяла.
– Ну, я пойду.
– Что ж…
Пошла, держа в откинутой руке нанизанную на таловую хворостинку рыбу, жалкая, растерявшая в боярышнике недавнюю самоуверенность и веселость.
– Лизавета!
Она повернулась, тая́ в изломе бровей досаду и недоуменье.
– Вернись-ка на-час.
И когда подошла поближе, сказал, досадуя на свое смущенье:
– Недоглядели мы с тобой… Эх, юбка-то сзади… пятнышко… махонькое оно…
Она вспыхнула и залилась краской до ключиц.
Митька, помолчав, посоветовал:
– Иди задами.
– Все равно через площадь надо идти. Хотела ведь черную юбку надеть, – прошептала, с тоской и неожиданной ненавистью озирая Митькино лицо.
– Дай листком обзеленю? – просто предложил Митька и удивился выступившим на глазах ее слезам…
…Ветровым шелестом-перешепотом поползла по хутору новость: «Митька Коршунов Сергея Платоновича дочку обгулял!» Гутарили бабы на прогоне зарей, когда прогоняли табун коров, под узенькой, плавающей в серой пыли тенью колодезного журавля, проливая из ведер воду, у Дона на плитняках самородного камня, выколачивая простиранные лохунишки.
– То-то оно без родной матушки.
– Самому-то дохнуть некогда, а мачеха скрозь пальцев поглядывает…
– Надысь сторож Давыдка Беспалый рассказывал: «Гляжу в полночь, а в крайнюю окно гребется человек. Ну, думаю, вор к Платоновичу. Подбегаю, стал быть. – Кто такое есть? Полицейский, сюда! – А это, стал быть, он и есть, Митька».
– Девки ноне, хвитина им в дыхало, пошли…
– Митька мому Микишке расписывал: «Дескать, сватать буду».
– Нехай хоть трошки сопли утрет!
– Приневолил ее, гутарили надысь, ссильничал…
– И-и-и, кума!..
Текли по улицам и проулкам слухи, мазали прежде чистое имя девушки, как свежие ворота густым дегтем…
Пала молва на лысеющую голову Сергея Платоновича и придавила к земле. Двое суток не выходил ни в магазин, ни на мельницу. Прислуга, жившая на низах, появлялась только перед обедом.
На третий день заложили Сергею Платоновичу в беговые дрожки серого в яблоках жеребца, укатил в станицу, важно и недоступно кивая головой встречавшимся казакам. А следом за ним прошуршала из двора блестящая лаком венская коляска. Кучер Емельян, слюнявя прикипевшую к седеющей бороденке гнутую трубочку, разобрал синее шелковье вожжей, и пара вороных, играючись, защелкала по улице. За кручей Емельяновой спины виднелась бледная Елизавета. Легонький чемоданчик держала в руках и невесело улыбалась; махала перчаткой стоявшим у ворот Владимиру и мачехе. Хромавший из лавки Пантелей Прокофьевич поинтересовался, обращаясь к дворовому Никите:
– Куда ж отправилась наследница-то?
И тот, снисходя к простой человеческой слабости, ответил:
– В Москву, на учение, курсы проходить.
На другой день случилось событие, рассказ о котором долго пережевывали и у Дона, и под тенью колодезных журавлей, и на прогоне… Перед сумерками (из степи пропылил уже табун) пришел к Сергею Платоновичу Митька (нарочно припозднился, чтоб не видели люди). Не просто так-таки пришел, а сватать дочь его Елизавету.
До этого виделся он с ней раза четыре, не больше. В последнюю встречу между ними происходил такой разговор:
– Выходи за меня замуж, Лизавета, а?
– Глупость!
– Жалеть буду, кохать буду… Работать у нас есть кому, будешь у окна сидеть, книжки читать.
– Дурак ты.
Митька обиделся и замолчал. Ушел в этот вечер домой рано, а утром заявил изумленному Мирону Григорьевичу:
– Батя, жени.
– Окстись.
– На самом деле, не шутейно говорю.
– Приспичило?
– Чего уж там…
– Какая ж прищемила, не Марфушка-дурочка?
– Засылай сватов к Сергею Платоновичу.
Мирон Григорьевич аккуратно разложил на лавке чеботарный инструмент (чинил он шлеи), хахакнул:
– Ты, сынок, ноне веселый, вижу.
Митька уперся в свое, как бугай в стену; отец вспылил.
– Дурак! У Сергея Платоновича капиталу более ста тысячев; купец, а ты?.. Иди-ка отсель, не придуривайся, а то вот шлеей потяну жениха этого!
– У нас четырнадцать пар быков, именье вон какое, опять же он мужик, а мы казаки.
– Ступай! – коротко приказал Мирон Григорьевич, не любивший долгих разговоров.
Митька встретил сочувствие лишь у деда Гришаки. Тот приковылял к сыну, цокая костылем по полу.
– Мирон!
– Ну?
– Что супротивничаешь? Раз парню пришлась как раз…
– Батя, вы – чисто дитё, истинный бог! Уж Митрий глупо́й, а вы на диковину…
– Цыц! – пристукнул дед Гришака. – Аль мы им не ровня? Он за честь должен принять, что за его дочерю сын казака сватается. Отдаст с руками и с потрохами. Мы люди по всему округу звестные. Не голутьва, а хозяева!.. Да-с!.. Поезжай, Мирошка, нечего там! В приданое мельницу нехай дает. Проси!
Мирон Григорьевич запыхтел и ушел на баз, а Митька порешил дождаться вечера и идти самому – знал: отцово упрямство что вяз на корню: гнуться – гнется, а сломить и не пробуй.
Дошел до парадного, посвистывая, а тут оробел. Потоптался и пошел через двор. На крыльце спросил у горничной, гремевшей накрахмаленным фартуком:
– Сам дома?
– Чай пьют. Подожди.
Сел, подождал, выкурил цигарку и, послюнявив пальцы, затушил, а окурок густо размазал по полу. Сергей Платонович вышел, обметая с жилета крошки сухаря; увидел – и сдвинул брови.
– Пройдите.
Митька первый вошел в прохладный, пахнущий книгами и табаком кабинет, почувствовал, что той смелости, которой зарядился из дому, хватило как раз до порога кабинета.
Сергей Платонович подошел к столу, крутнулся на пискнувших каблуках.
– Ну? – Пальцы за его спиной царапали доску письменного стола.
– Пришел узнать… – Митька нырнул в холодную слизь буравивших его глаз и зябко передернул плечами, – может, отдадите Лизавету?
Отчаяние, злоба, трусость выдавили на растерянном Митькином лице пот, скупой, как росная сырость в засуху.
У Сергея Платоновича дрожала левая бровь и топырилась, выворачивая бордовую изнанку, верхняя губа. Вытягивая шею, он весь клонился вперед.
– Что?.. Что-о-о?.. Мерзавец!.. Пошел!.. К атаману тебя! Ах ты сукин сын! Пас-ку-да!..
Митька, осмелев от чужого крика, следил за приливом сизой крови, напиравшей на щеки Сергея Платоновича.
– Не примите в обиду… Думал вину свою покрыть.
Сергей Платонович закатил набухшие от крови и слез глаза и жмякнул под ноги Митьке чугунную массивную пепельницу. Она рикошетом ударила Митьку в чашечку левой ноги, но он стойко выдержал боль и, рывком распахнув дверь, выкрикивал, скалясь, наглея от обиды и боли:
– Воля ваша, Сергей Платонович, как хотите, а я от души… Кому она такая-то нужна? Вот и думалось славу прикрыть… А то ить надкушенный кусок кому нужен? Собака и то не исть.