Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Он не засиживался дома и, как вставал, ходил по городу и знакомым. Все говорили по-русски.
— Вы слышали: мы не колебнулись, — говорила ему Жюли Друбецкая, щипля корпию.
— Это подобной древней Риму геройства, — сказал ему А. Б. Голицын.
Ростовы были такие же, как все, старались говорить по-русски, любовались афишами, щипали корпию. Худая Наташа с блестящими глазами присаживалась, слушала и ничего не говорила. Старая графиня заботилась о богатстве дома, составлявшем одну надежду поправления дел, и бранила Разумовского за то, что он теперь отделывался от покупки. Они ждали подвод из деревни для вывоза всего из дома, и экипажей, чтоб ехать в Тамбов. 24 числа Pierre был у них и сказал, что он едет в армию. Когда он сказал это, Наташа изменилась и не спускала с него глаз и проводила его до передней.>[501]
Несмотря на то, что всем своим знакомым Pierre,[502] краснея, одно и то же говорил, что он не только никогда не будет командовать своим батальоном, но что он ни за что в мире не пойдет на войну, что он и по корпуленции своей представляет слишком большую мишень и слишком неловок и тяжел, Ріеrre давно уже волновался мыслью о том, чтобы поехать к армии и самому своими глазами увидать, что такое война.[503]
25 августа, получив от адъютанта Раевского известие о приближении французов и вероятном сражении,[504] Pierr’у еще более захотелось ехать в армию посмотреть, что там делалось, и с этой целью, чтобы сдать свою должность по комитету пожертвований и быть свободным, поехал к Растопчину.
Проезжая по Болотной[505] площади, он увидал толпу у Лобного места и, остановившись,[506] слез с дрожек.
Это была экзекуция французского повара за обвинение в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека в синих чулках и зеленом камзоле,[507] с рыжими бакенбардами.
Другой[508] преступник, худенький и бледный, стоял тут же[509] с испуганно болезненным видом, подобным тому же, который имел худой француз.
Pierre проталкивался сквозь толпу, спрашивая: — Что это, кто, за что, — и не получал ответа; толпа чиновников, народа, женщин жадно смотрела и ждала. Когда толстого человека отвязали и он, видимо, не в силах удержаться, хотя и хотел этого, заплакал, сам сердясь на себя, как плачут взрослые сангвинические люди, толпа заговорила, как показалось Pierr’у для того, чтобы заглушить в самой себе чувство жалости, и послышались слова:
— То-то теперь запел: патушка, переяславные, ни пуду, ни пуду,[510] — говорил один,[511] вероятно кучер господский, подле Pierr’а.[512]
— Что, мусью, видно, русский соус кисел, француз набил оскомину,[513] — подхватил шутку кучера приказный. Pierre посмотрел, покачал головой, сморщился[514] и, повернувшись, пошел назад к дрожкам,[515] и решил, что он не может больше оставаться в Москве и едет к армии.
Растопчин был занят и через адъютанта выслал сказать, что очень хорошо. Pierre поехал домой и оставил приказание своему всезнающему, всемогущему, умнейшему и известному всей Москве дворецкому Евстратовичу о том, что он в ночь поедет в Татаринову к войску.[516] <И дворецкий всё вспомнил и обо всем распорядился. Он старого Безухого берейтора послал с подводой и лошадьми верховыми вперед, а графу была готова коляска и выслана подстава.>
К утру 25, никому не сказавшись, Pierre выехал и приехал к вечеру к войскам[517] в дрожках на подставных. Лошади его ждали в Князькове. Князьково было полно войсками и до половины разрушено.[518] По дороге у офицеров Pierre узнал, что он выехал в самое время и что нынче или завтра[519] должно было быть генеральное сражение. «Ну что ж делать? Ведь я этого хотел, — сказал сам себе Pierre, — теперь — кончено».
У разломанных ворот стояла его подвода с кучером, берейтором и верховыми лошадьми. Pierre было проехал своих, но берейтор,[520] узнав, окликнул его, и Pierre обрадовался, увидав свои знакомые лица после бесчисленного количества чужих солдатских лиц, которые он[521] видел дорогой.[522]
Берейтор с лошадьми и повозкой[523] стоял в середине пехотного полка.[524]
Для того, чтобы иметь менее обращающий на себя общее внимание вид, Pierre намерен был в Князькове переодеться в[525] ополченский мундир своего полка, но, когда он подъехал к своим (переодеваться надо было тут, на воздухе), на глазах солдат и офицеров, удивленно смотревших на[526] его пуховую белую шляпу и толстое тело во фраке, он раздумал.[527] Он отказался также от чая, который приготовил ему берейтор и на который с завистью смотрели офицеры.[528] Pierre торопился скорее ехать. Чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевало беспокойство. Он боялся и сражения, которое должно было быть, и еще более боялся того, что опоздает к этому сражению.
Берейтор привел двух лошадей. Одну рыжую, энглизированную, другого вороного жеребца.[529] Pierre давно не ездил верхом, и ему жутко было влезать на лошадь. Он[530] спросил, какая посмирнее. Берейтор задумался.
— Эта мягче, ваше сиятельство.[531]
Pierre выбрал ту, которая была помягче, и, когда ему ее подвели, он, робко оглядываясь — не смеется ли кто над ним — он схватился за гриву с такой энергией и усилием, как будто он ни за что в мире не выпустит эту гриву, и влез, желая поправить очки и не в силах отнять руки от седла и поводьев. Берейтор неодобрительно посмотрел на[532] согнутые ноги[533] и пригнутое к луке огромное тело своего графа[534] и, сев на свою лошадь, приготовился сопутствовать.
— Нет, не надо,[535] оставайся, я один, — прошамкал Pierre. Во-первых, ему не хотелось иметь сзади себя этот укоризненный взгляд на свою посадку, а во-вторых, не подвергать берейтора тем опасностям, которым он[536] намерен был подвергать себя.[537]
Закусив губу и пригнувшись наперед, Pierre ударил обоими каблуками по пахам лошади, этими же каблуками уцепился за лошадь, натянул и дернул неровно на сторону взятыми поводьями и, не отпуская гриву, пустился по дороге неровным галопом, предавая свою душу богу.
Проскакав версты две и едва держась от напряжения на седле, Pierre остановил свою лошадь и поехал шагом, стараясь обдумать свое положение.[538]
№ 179 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. XXI—XXIII).
<У Бенигсена был в саду обед в палатке, приготовленный отличным поваром, с отличными винами. Хотя Pierre и не был знаком с ним, Кутайсов повел его к нему.
— Он очень рад будет. Все у него обедают.[539]
Pierre хотел ехать сейчас осматривать позицию, но Кутайсов отговорил:
— Лучше поезжайте после обеда с Бенигсеном. Он едет. По всей позиции проедет.
— Ах да. Это — очень интересно.
Действительно, после обеда он сел на дрожки с адъютантом Тучковым и поехал.>[540]
Они проехали по фронту линии назад[541] через окапываемое бруствером[542] Бородино,[543] в котором уже был Pierre, потом[544] на редут,[545] еще не имевший и потом получивший название редута Раевского, на котором устанавливали пушки. Pierre не обратил никакого внимания[546] на этот редут. (Везде одинаково копали.) Он не знал, что это место сделается памятнейшим из всех мест[547] Бородинского поля, потом[548] они поехали к Семеновскому, в котором солдаты растаскивали последние бревны изб и овинов. Потом под гору и на гору они проехали через поломанную, выбитую, как градом, рожь по вновь проложенной артиллерией по колчам пашни дороге на флеши, тоже тогда еще копаемые и[549] памятные Pierr’у только потому, что здесь он, слезши с лошади, во рву позавтракал с Кутайсовым у[550] полковника, предложившего им битков.
Бенигсен остановился[551] на флешах и стал смотреть на неприятелей напротив, в бывшем нашим еще вчера Шевардинском редуте, он был версты за 1½, и офицеры уверяли, что там группа это Наполеон или Мюрат.[552] Когда Pierre подошел опять к Бенигсену, он говорил что-то, критикуя расположение этого места и говоря: — Необходимо надо было подвинуться вперед.
Pierre внимательно слушал,[553] дожевывая битки.