Евгений Замятин - Мы
I быстро соскользнула у него с рук.
– Уходите, – крикнула она R, – вы же видите: он… Уходите, R, уходите!
R, оскалив белые, негрские зубы, брызнул мне в лицо какое-то слово, нырнул вниз, пропал. А я поднял на руки I, крепко прижал ее к себе и понес.
Сердце во мне билось – огромное, и с каждым ударом выхлестывало такую буйную, горячую, такую радостную волну. И пусть там что-то разлетелось вдребезги – все равно! Только бы так вот нести ее, нести, нести…
Вечером, 22 часаЯ с трудом держу перо в руках: такая неизмеримая усталость после всех головокружительных событий сегодняшнего утра. Неужели обвалились спасительные вековые стены Единого Государства? Неужели мы опять без крова, в диком состоянии свободы – как наши далекие предки? Неужели нет Благодетеля? Против… в День Единогласия – против? Мне за них стыдно, больно, страшно. А впрочем, кто «они»? И кто я сам: «они» или «мы» – разве я – знаю?
Вот: она сидит на горячей от солнца стеклянной скамье – на самой верхней трибуне, куда я ее принес. Правое плечо и ниже – начало чудесной невычислимой кривизны – открыты; тончайшая красная змейка крови. Она будто не замечает, что кровь, что открыта грудь… нет, больше: она видит все это – но это именно то, что ей сейчас нужно, и если бы юнифа была застегнута, – она разорвала бы ее, она…
– А завтра… – она дышит жадно сквозь сжатые, сверкающие острые зубы. – А завтра – неизвестно что. Ты понимаешь: ни я не знаю, никто не знает – неизвестно. Ты понимаешь, что все известное кончилось? Новое, невероятное, невиданное.
Там, внизу, пенятся, мчатся, кричат. Но это далеко, и все дальше, потому что она смотрит на меня, она медленно втягивает меня в себя сквозь узкие золотые окна зрачков. Так – долго, молча. И почему-то вспоминается, как однажды сквозь Зеленую Стену я тоже смотрел в чьи-то непонятные желтые зрачки, а над Стеной вились птицы (или это было в другой раз).
– Слушай: если завтра не случится ничего особенного – я поведу тебя туда – ты понимаешь?
Нет, я не понимаю. Но я молча киваю головой. Я – растворился, я – бесконечно-малое, я – точка…
В конце концов в этом точечном состоянии есть своя логика (сегодняшняя): в точке больше всего неизвестностей; стоит ей двинуться, шевельнуться – и она может обратиться в тысячи разных кривых, сотни тел.
Мне страшно шевельнуться: во что я обращусь? И мне кажется – все так же, как и я, боятся мельчайшего движения. Вот сейчас, когда я пишу это, все сидят, забившись в свои стеклянные клетки, и чего-то ждут. В коридоре не слышно обычного в этот час жужжания лифта, не слышно смеха, шагов. Иногда вижу: по двое, оглядываясь, проходят на цыпочках по коридору, шепчутся…
Что будет завтра? Во что я обращусь завтра?
Запись 26-я
Конспект:
Мир существует. Сыпь. 41°
Утро. Сквозь потолок – небо по-всегдашнему крепкое, круглое, краснощекое. Я думаю – меня меньше удивило бы, если бы я увидел над головой какое-нибудь необычайное четырехугольное солнце, людей в разноцветных одеждах из звериной шерсти, каменные, непрозрачные стены. Так что же, стало быть, мир – наш мир – еще существует? Или это только инерция, генератор уже выключен, а шестерни еще громыхают и вертятся – два оборота, три оборота – на четвертом замрут…
Знакомо ли вам это странное состояние? Ночью вы проснулись, раскрыли глаза в черноту и вдруг чувствуете – заблудились, и скорее, скорее начинаете ощупывать кругом, искать что-нибудь знакомое и твердое – стену, лампочку, стул. Именно так я ощупывал, искал в Единой Государственной Газете – скорее, скорее – и вот:
«Вчера состоялся давно с нетерпением ожидавшийся всеми День Единогласия. В 48-й раз единогласно избран все тот же, многократно доказавший свою непоколебимую мудрость Благодетель. Торжество омрачено было некоторым замешательством, вызванным врагами счастья, которые тем самым, естественно, лишили себя права стать кирпичами обновленного вчера фундамента Единого Государства. Всякому ясно, что принять в расчет их голоса было бы так же нелепо, как принять за часть великолепной, героической симфонии – кашель случайно присутствующих в концертном зале больных…»
О мудрый! Неужели мы все-таки, несмотря ни на что, спасены? Но что же в самом деле можно возразить на этот кристальнейший силлогизм?
И дальше – еще две строки:
«Сегодня в 12 состоится соединенное заседание Бюро Административного, Бюро Медицинского и Бюро Хранителей. На днях предстоит важный Государственный акт».
Нет, еще стоят стены – вот они – я могу их ощупать. И уж нет этого странного ощущения, что я потерян, что я неизвестно где, что я заблудился, и нисколько не удивительно, что вижу синее небо, круглое солнце; и все – как обычно – отправляются на работу.
Я шел по проспекту особенно твердо и звонко – и мне казалось, так же шли все. Но вот перекресток, поворот за угол, и я вижу: все как-то странно, стороной огибают угол здания – будто там в стене прорвало какую-то трубу, брызжет холодная вода, и по тротуару нельзя пройти.
Еще пять, десять шагов – и меня тоже облило холодной водой, качнуло, сшибло с тротуара… На высоте примерно 2-х метров на стене – четырехугольный листок бумаги, и оттуда – непонятные – ядовито-зеленые буквы:
МЕФИА внизу – образно изогнутая спина, прозрачно колыхающиеся от гнева или от волнения крылья-уши. Поднявши вверх правую руку и беспомощно вытянув назад левую – как больное, подбитое крыло, он подпрыгивал вверх – сорвать бумажку – и не мог, не хватало вот столько.
Вероятно, у каждого из проходивших мимо была мысль: «Если подойду я, один из всех, – не подумает ли он: я в чем-нибудь виноват и именно потому хочу…»
Сознаюсь: та же мысль была и у меня. Но я вспомнил, сколько раз он был настоящим моим ангелом-хранителем, сколько раз он спасал меня, и смело подошел, протянул руку, сорвал листок.
S оборотился, быстро-быстро буравчики в меня, на дно, что-то достал оттуда. Потом поднял вверх левую бровь, бровью подмигнул на стену, где висело «Мефи». И мне мелькнул хвостик его улыбки – к моему удивлению, как будто даже веселой. А впрочем, чего же удивляться. Томительной, медленно подымающейся температуре инкубационного периода врач всегда предпочтет сыпь и сорокаградусный жар: тут уж, по крайней мере, ясно, что за болезнь. «Мефи», высыпавшее сегодня на стенах, – это сыпь. Я понимаю его улыбку…[5]
Спуск в подземку – и под ногами, на непорочном стекле ступеней – опять белый листок: «Мефи». И на стене внизу, на скамейке, на зеркале в вагоне (видимо, наклеено наспех – небрежно, криво) – везде та же самая белая, жуткая сыпь.
В тишине – явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо – он вздрогнул, уронил сверток с бумагами. И слева от меня – другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду – в колесах, руках, газетах, ресницах – пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я с I попаду туда, – будет 39, 40, 41 градус – отмеченные на термометре черной чертой…
На эллинге – такая же, жужжащая далеким, невидимым пропеллером тишина. Станки молча, насупившись стоят. И только краны, чуть слышно, будто на цыпочках, скользят, нагибаются, хватают клешнями голубые глыбы замороженного воздуха и грузят их в бортовые цистерны «Интеграла»: мы уже готовим его к пробному полету.
– Ну что: в неделю кончим погрузку?
Это я Второму Строителю. Лицо у него – фаянс, расписанный сладко-голубыми, нежно-розовыми цветочками (глаза, губы), но они сегодня какие-то линялые, смытые. Мы считаем вслух, но я вдруг обрубил на полуслове и стою, разинув рот: высоко под куполом на поднятой краном голубой глыбе – чуть заметный белый квадратик – наклеена бумажка. И меня всего трясет – может быть, от смеха, – да, я сам слышу, как я смеюсь (знаете ли вы это, когда вы сами слышите свой смех?).
– Нет, слушайте… – говорю я. – Представьте, что вы на древнем аэроплане, альтиметр пять тысяч метров, сломалось крыло, вы турманом вниз, и по дороге высчитываете: «Завтра – от двенадцати до двух… от двух до шести… в 6 обед…» Ну не смешно ли? А ведь мы сейчас – именно так!
Голубые цветочки шевелятся, таращатся. Что, если б я был стеклянный и не видел, что через каких-нибудь 3–4 часа…
Запись 27-я
Конспект:
Никакого конспекта – нельзя
Я один в бесконечных коридорах – тех самых. Немое бетонное небо. Где-то капает о камень вода. Знакомая, тяжелая, непрозрачная дверь – и оттуда глухой гул.
Она сказала, что выйдет ко мне ровно в 16. Но вот уже прошло после 16 пять минут, десять, пятнадцать: никого.
На секунду прежний я, которому страшно, если откроется эта дверь. Еще последние пять минут, и если она не выйдет —
Где-то капает о камень вода. Никого. Я с тоскливой радостью чувствую: спасен. Медленно иду по коридору, назад. Дрожащий пунктир лампочек на потолке все тусклее, тусклее…