Андрей Зарин - Двоевластие
— А кого из бояр на допрос выбрать? — робко спросил Михаил.
— Выберем! Ты да я допрос чинить будем, а при нас пусть твой дядя, а мой брат, Иван Никитич будет; без Шереметева нельзя быть: он аптекарский приказ ведает. А еще… еще…
— Князя Черкасского позовем! Он никому не правит.
— Ну, ин быть по-твоему. И сейчас делать станем! — Патриарх быстро подошел к столу, взял свисток и свистнул. В то же мгновение на пороге показался отрок. — Пошли дьяка к нам, — сказал отроку Филарет.
На место отрока явился думный дьяк, по тому времени лицо сановное. Он упал на колени и трижды земно поклонился царю, потом так же патриарху и, не подымаясь, ждал приказа.
— Встань, — сказал Михаил, — и что тебе наш батюшка-государь накажет, то пиши!
Дьяк поднялся, тяжело переводя дух, и осторожно подошел к столу.
— Пиши грамоты на боярина Ивана Никитича да на князя Ивана Борисовича Черкасского, да на боярина Федора Ивановича Шереметева. А в тех грамотах отпиши им, что мы, государи, задумали сыск сделать про то, чем девица Хлопова непрочна стала и занедужилась, а при том сыске им, боярам, при нас находиться.
Дьяк слушал с раболепным подобострастием слова патриарха; и по мере произнесения их любопытство, недоумение и страх по очереди отражались на его лице.
— Ну, пиши.
Дьяк поклонился и, перекрестившись, сел к столу.
Наступал трапезный час. Явились бояре, окольничьи и, окружив патриарха с царем, чинно пошли в столовую палату, а дьяк остался у стола, старательно выводя буквы и немилосердно скрипя пером. Пот выступил на его висках по мере писания грамот.
«Ну, — думал он вздыхая, — пропали наши головушки, не чую добра я с этого сыска для моих бояр. Для чего сыск? „Непрочна“, — и весь сказ. Так на соборе решено было».
Он отложил перо, полез за пазуху, вынул тавлинку[33] и взял огромную щепоть табака.
«Ачхи!» — раздалось на всю палату, и дьяк, испугавшись такого шума, спешно схватил перо, пригнул к плечу голову и снова стал выводить буквы.
Смутное предчувствие опасности почуяли и братья Салтыковы за царской трапезой. Они с прочими боярами сидели за столом на верхнем конце. Царь и патриарх сидели за особым столом на возвышении. Справа и слева от царя стояло двое часов немецкого изделия. Кушанья подавались чередом, наливали мед и вино, и во все время царь ни одного блюда, ни одной чаши вина не отослал ни тому, ни другому из братьев Салтыковых, еще недавно встречавших с его стороны ласку. Смелые и развязные, они притихли к концу трапезы, видно, что и прочие бояре заметили такое охлаждение к ним, и задумчивые пошли из царских палат.
— Я к матушке, — сказал Михаил.
— И я следом, — ответил Борис.
Оба они, сев на коней, степенно поехали по улицам, опустив головы и все яснее чуя над собою беду.
Старица Евникия провела их к смиренной игуменье, царской матери, и, вздыхая словно в смертельной боли, сказала:
— Вот они и сами, матушка-государыня! Опроси!
— Встаньте, встаньте! — ласково сказала Марфа, наотмашь благословляя лежавших ниц пред нею Салтыковых.
Они поднялись и по очереди поцеловали ее плечо.
— Ну что с вами? Что сумрачные в нашу обитель приехали? Чего мать Евникию опечалили? Поди, патриарх грозен?
Михайло низко поклонился и, вздохнув, ответил:
— Не знаю, что и молвить, государыня. Обойдены мы сегодня с братом, и то все заметили. Государь не жаловал нас ни чарою, ни хлебом, ни взглядом, ни словом, и все сидел сумрачен.
— И всегда так бывает, когда он с патриархом вдвоем поговорит. Докука на него находит с того, — вставил Борис.
— Ах, а сколь прежде был лучезарен и радостен, — вздохнув сказала их мать, — и к тебе-то, матушка-государыня, по три раза на дню наведывался, а то бояр с запросом посылал. А ноне?
Марфа нахмурилась. Ее маленькое лицо с тонкими губами приняло жестокое выражение.
— До времени, до времени, — прошептала она, — нет такой силы, чтобы материнское благословение побороло. Мой сын, я его вскормила, взлелеяла, я его на Москву привезла, а не он! — резко окончила она и, смутясь своей вспышки, стала торопливо перебирать свои четки и шептать молитвы.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! — раздался за дверью тонкий голосок.
— Аминь! — ответила, быстро оправляясь, Марфа.
В горницу вошла миловидная черница и, сотворив метание,[34] сказала:
— Дьяк думный Онуфриев с вестью к тебе, государыня… повидать просит.
— Зови!
Братья Салтыковы переглянулись между собой и отодвинулись к стенке.
Дверь в комнату тихо отворилась, и в комнату на коленях вполз дьяк. Он раз десять ударил лбом в половицы, пока Марфа небрежно благословила его, и потом сказал:
— Позволь слово молвить!
— На то и зван. Говори!
— Нынче зван я был, государыня милостивица, в молитвах заступница, до царской палаты и лицезреть удостоился, пес смердящий, холоп твой Андрюшка, пресветлые лики государей наших.
— На Руси один государь, — сухо перебила его Марфа.
Дьяк спохватился.
— Истинное слово молвила, государыня. Сдуру и перепугу сбрехнул. Был я зван и лицезрел государя нашего, царя батюшку, а с ним патриарха святейшего. И был мне наказ сесть за стол и писать грамоты до боярина Ивана Никитича, до князя Черкасского да до боярина Шереметева о том, что государь-батюшка хочет сыск чинить о болезни девицы Хлоповой, и с ним им быть на сыске том.
Дьяк выпалил все это быстрой скороговоркою и опять стукнулся лбом.
— О Хлоповой? — вскрикнули разом Салтыковы и побледнели.
— Так, — задумчиво произнесла Марфа, — ныне и такие дела без меня зачинаются!
Она скорбно вздохнула и обратила свой взор на икону.
Старица Евникия повалилась на лавку и застонала.
— Ох, беда неминуемая! Чует мое сердце, чует, бедное! Сынки мои родные, будет на головы ваши опала великая, как Ивашка Хлопов в силу войдет!
— Не будет этого! — грозно сказала вдруг Марфа. — Сыском пусть тешатся, а я не допущу сына жениться на девке недужной. Прокляну!
И от ее голоса стало страшно.
Действительно, инокиня Марфа сделала не одну попытку помешать затеянному делу, она Даже вызвала к себе сына-царя и всеми способами старалась добиться у него клятвы не жениться на Марии (Анастасии) Хлоповой, однако энергичная воля патриарха Филарета и в этом случае одержала верх, и был назначен допрос всех лиц, замешанных в дело Хлоповой.
Мягкосердный царь Михаил Федорович испытывал великое стеснение, видя перед собою наглые лица Михаила и Бориса Салтыковых, своих недавних приспешников. Безвольный и добрый, он еще не избавился окончательно от их влияния, и ему казалось, что в его поведении есть нечто недоброе.
Он сидел в одной из малых дворцовых палат в высоком кресле на возвышении, под балдахином; рядом с ним, с выражением неуклонной решимости, сидел его отец-патриарх, а у ступеней, в креслах с невысокими спинками, находились боярин Шереметев и князь Черкасский. Пред государями в непринужденной позе стояли братья Салтыковы. Их лица были бледны, глаза воспалены от бессонницы, но они дерзко и смело глядели в лица своих судей, и по их губам скользила наглая усмешка.
— За лучшее поначалу врачей опросить, — сказал сухим голосом патриарх. — Боярин, позови дохтура!
Шереметев встал и вышел. Стрельцы отпахнули двери и снова закрыли за ним. Через минуту боярин вернулся в сопровождении доктора Фалентина. Последний был одет в черный камзол и короткие брюки, на его ногах были чулки и башмаки с серебряными пряжками, волосы были собраны в косицу. Он был высок ростом, рыжий, с горбатым носом и глазами навыкате. Войдя он стал на колени и трижды стукнул лбом царю, потом столько же патриарху.
— Опроси! — тихо сказал царь князю Черкасскому.
— Встань и подойди ближе! — громко приказал князь, встав и низко поклонившись царю.
Доктор поднялся и осторожно, подгибая колена, приблизился к трону.
— Тебя звали наверх, — спросил князь, — лечить царскую невесту, Анастасию Хлопову? Скажи, что у нее была за болезнь и прочна ли она была царской радости?
Доктор переставил ноги, кашлянул, пытливо взглянул на Салтыковых, на боярина Шереметева, на патриарха и тихо заговорил, стараясь правильно выговаривать русскую речь.
— Что я знаю? Я мало знаю! Меня звали наверх…
— Кто звал?
— Я звал! — отозвался Борис Салтыков.
— Ну?
— Ну, я и был! Смотрю, желудок испорчен, слабит желудок. Это — пустяки! Я давал лекарство и уходил!
— Кому лекарство давал?
— Ее отцу, Ивану Хлопову, давал и уходил…
— Так, — с трона сказал Филарет, — что ж эта болезнь опасна для родов, к бесплодию она?
Доктор поднял руки.
— Кто говорит? Пустая болезнь… два дня — и здорова! Никак ничему не мешает!