Сергей Сергеев-Ценский - Том 2. Произведения 1909-1926
Тогда он позвал громче, и Елена Ивановна подошла к окну, поглядела и сказала:
— Ну что ж тут такого… Должно быть, чей-нибудь с мызы… Вылетел из клетки, ручной.
Антон Антоныч хлопнул в ладоши, — дрозд соскочил с окна и опять забегал по балкону, нашел темный угол и сел там.
Почему-то стало как-то робко в Антоне Антоныче, и, чтобы прогнать это, он вышел на балкон, шикал и издали гнал дрозда с балкона, но дрозд дождался, когда он подошел к нему на шаг, и тогда выскользнул из угла, пробежал мимо ног его, серый как мышь, и взлетел на перила.
Около дома лежала большая куча хвороста; к этой куче перепорхнул дрозд, когда Антон Антоныч окончательно согнал его с балкона, и в сумерках, на серой земле, еле заметный, обежал ее не спеша кругом, потом юркнул в нее, в какую-то узкую щель, но скоро вышел оттуда, опять обежал с остановками всю кучу кругом, нашел другую щель и из нее уж не выходил больше.
— Спрятался на ночь от кошек, — сказала Елена Ивановна.
Наутро Антон Антоныч, заметивший место, куда ушел дрозд, подошел к куче, разгреб хворост и увидел дрозда: он лежал нахохленный, твердый, вытянувший спокойно желтые лапки и навсегда закрывший агатовые глаза.
За всю свою жизнь только в первый раз увидал Антон Антоныч, как умирают вольные птицы, и подумал, что так же, должно быть, умирают и звери: почувствует смерть, найдет укромное место для своего тела и умрет.
Никто не видал, как отнес Антон Антоныч мертвого дрозда в лес, отвернул носком сапога пласт хвои, проросшей зеленым мохом, положил в ямку твердое тельце и накрыл снова. И долго стоял около, слушая тихое, зеленое, лесное, — где-то лозиновку, где-то глушку, где-то зяблика: зелеными стенами плыл кругом лес, и в нем бились птичьи песни — тоска.
Старая могила была в парке — простой обросший холмик, а около дубовые гнилые столбы, остатки ограды. Говорили, что похоронен здесь какой-то застрелившийся сумасшедший барон, здесь же и застрелился. С этого места далеко было видно кругом: прямо вниз и влево и вправо — лес с просветами просек, дорог и полей, и сзади — усадьба с белым домом. Пахло здесь застоявшейся смолою, точно самый воздух был навсегда набальзамирован и никуда не уходил отсюда: стоял тяжелый, как труп. И почему-то здесь было как-то особенно тихо, тише, чем в лесу, и ели были как-то необыкновенно высоки, черны и часты, точно какой-то монастырь старых и строгих схимниц-елей.
Сюда пришел потом Антон Антоныч и, оглянувшись отсюда кругом, в первый раз подумал отчетливо: «Что ж, это, пожалуй, и не такое плохое место…» Еще раз оглянулся пристальней и еще раз подумал то же самое и теми же самыми словами.
XXIIВ конце мая, как-то утром, хмурым, тихим и холодным. Антон Антоныч бесцельно поехал в город, пробыл здесь день, потом, неожиданно для самого себя, отпустил Фому и на вокзале взял билет до станции, к которой прилегала Тростянка. Зачем он ехал туда, — он представлял смутно, но ярко торчали перед ним густая борода Дергузова, бычий подгрудок Голева, Митрофановы красножилые глаза и, главное, облик Веденяпина, до единой черты грубо отчетливый, точно тавро, выжженное железом.
В детстве Антон Антоныч — в местечке Липяны за Краковом, откуда был он родом, — ловил щеглов понцами. Понцы ставились на расчищенном току так, чтобы глупого щегла приманить жирным репейником и болтливой самкой и потом дернуть из шалаша за длинную бечевку; взвивались крылья понцев и накрывали щегла. Кто-то и как-то, по не понцы ли поставили и для него в Анненгофе, а бечевку дернули из Тростянки? Сузилось как-то все, — оставался только Анненгоф с одной стороны, с другой — Тростянка.
Щеглов хорошо было ловить осенью, когда с огородов снимали уже последние овощи, срезали капусту; но всегда оставалась где-нибудь незамеченная морковь или репа, и хорошо было сидеть в шалаше и хрустеть этой твердой морковью и репой: осеннее все ведь такое прочное, звонкое… Коноплею пахло тогда, репейником, свежими капустными кочанами… Может быть, и остался в живых кто-нибудь из тех, кого он помнил в Липянах… Костел там стоял на горе, внизу речка Вепрж, — на том берегу мелкий орешник: хорошее, щитное место для соловьев, — и если идти по дороге, то далеко, а если прямо через орешник, — совсем близко старая каплица, где неизвестно кто зажигал по ночам зеленую лампадку. А речка потому называлась Вепрж, что ее источники — родники в болотах — отрыли будто бы дикие свиньи.
Антон Антоныч ехал теперь почти всю дорогу молча. В одном купе с ним поместился какой-то торговец из Риги, бородатый старообрядец, который почему-то очень часто на станциях выходил и пил воду прямо кружкой из бака на платформе, и, должно быть, очень тонкий вкус был у него на воду: входя в вагон и вытираясь рукою, он говорил:
— И здесь попробовал… Водицу-то, говорю, попил… Все одна-одинакова, одна-одинакова… Ну, а впрочем, будто в глину ударяет — самую малость.
Иногда вода ударяла в мел, иногда в песок, иногда в коренья.
Где-то пришлось вечером ехать мимо сельского пожара, и старообрядец с живейшим интересом считал, сколько горело изб:
— Первая, вторая… три… четвертая, — обратите внимание… а вон пятая — видите, крыша занялась?.. Пять… стало быть, итого пять.
Но потом вдруг потянул Антона Антоныча за рукав и закричал радостно:
— Шесть!.. Видите, вон!.. Примите во внимание, — шестая… Теперь пойдет!
Антон Антоныч отвернулся от пожара, с силой выдернул руку и сказал шипуче:
— Что ты меня за руку тягнешь… осел!
Где-то на городском вокзале ночью, — услыхал Антон Антоныч сквозь сон, — мальчишеский звонкий голос кричал кому-то с платформы в окна вагона:
— Отвори окно, я тебе что скажу!
— Да ну, не отворяется, говори так, — отвечал другой голос постарше.
— Да отвори!
— Не отворяется, пошел к черту!
— А завтра у нас… отвори!
— Пошел к черту!
— Бал с танцами… для обеих гимназий: для мужской и для женской…
— Тоже еще!
— До двух часов!
— А?
— И гимназистки будут!.. Ты слышишь? Ну, отвори!..
— Да не отворяется, — вот, черт!
— Ночи до двух часов.
Пошел поезд, но тихо, а снаружи торопливо и радостно кричал догоняющий мальчишеский голос:
— До двух часов… И гимназистки… Бал с танцами… Ты слышал?.. Ночи до двух…
Слышал это Антон Антоныч и думал, что были маленькие гимназисты трое: Леша, Кука и Сёзя, волновались из-за отметок, готовились к вечерам с танцами, потом те же трое стали студентами, в новеньких тужурках с красивыми наплечниками, а теперь… пожалуй, даже и неизвестно, кто они теперь.
Где-то двух безбилетных баб-богомолок вытолкали с криком из вагона, — загорелые, старые, с тощими шеями, плакали и целовали руки кондуктору, чтобы не гнал. Антон Антоныч пошел и купил им билеты. Он и сам был теперь, как богомолка. Он думал, что скажет он Голеву, Митрофану, Дергузову… что скажет Веденяпину. Может быть, просто обнимет его крепко, как когда-то прежде, и выговорит сквозь слезы: «Брат!.. Что же это ты сделал со мною, — скажи!» Или хлынет в голову кровь, и забудет он все слова, когда его увидит.
Тарахтели вагоны одинаково — ночью, как днем; леса сменялись полями, города — селами; много зеленой земли шаг за шагом вплывало в окна, выплывало в другие; много людей, много труда, которому служил Антон Антоныч. Но теперь он мучительно разбирался в себе самом один, на свободе, и точно к причастию готовилось в нем все: не хотел ни видеть, ни слышать, ни спрашивать, ни отвечать, даже грозил кондуктором, когда кто-то двое разговорились около него ночью.
К своей станции Антон Антоныч приехал поздно вечером, в девять часов, и тому, что темно, был рад. Вещей с ним не было. Вышел он около водокачки, обогнул вокзал, и незнакомый мужичок из Мановиц повез его на хутор Веденяпина. И когда повез уже, Антон Антоныч понял, что, пожалуй, только затем он и ехал из Анненгофа — увидеть Веденяпина.
Перепел где-то бил. Видно было, что накануне шел сильный дождь: земля под копытами была глухая, и воздух тяжелый, волжкий; вверху висела парная мгла; пахло росистыми зеленями. Телега была хлипкая, солома в сиденье осела низко. Антона Антоныча подкидывало в буераках. Там, где начиналась дубовая рощица, — теперь уже не его, а Голева, — мужичок обернулся к нему, думая, что настало уж время поговорить, и спросил, не свойственник ли он Веденяпину (у него вышло Меденяпьеву).
— Ты себе глядел бы под ноги, братец, абы из меня души не вытрушивать, — ворчнул Антон Антоныч.
Мужичок мирно кашлянул и прикрикнул на лошадь.
— Но-но, мала, боже поможи!..
Дорога здесь была широкая, гуртовая; попадались встречные, только ехали по другой стороне: в темноте чернели мутно. С одной телеги окликнул кто-то мужичка Антона Антоныча:
— Митро, ты?
— Эге, — ответил мужичок.
— С поезда?
— С поезда… Ну да — с поезда.